Мири Яникова

Рахель. "Каждый человек - как сад закрытый…"



Стихи Рахели в переводах Мири Яниковой

Легенда



Во второй половине 20-х годов прошлого века в Тель-Авиве все были между собой знакомы, и это неудивительно: город был маленький. Женщину с улицы Буграшов узнавали в автобусе, в котором она ездила в больницу и в редакцию. Она была очень больна. Пассажиры сделали бы все на свете, чтобы спасти ее. Никто из них уже не в силах был ей помочь.

Молодой репатриант по имени Йеошуа Глоберман, наверно, видел ее один или два раза в Тель-Авиве. Он был одним из представителей еврейского ишува (то есть жителей еврейских городов и поселков) Палестины и оставил след в истории как военный деятель и дипломат.

"Рахель - это гармоничное раскрытие формы и содержания. Кувшин и содержимое в их единстве. Ее лицо, одежда, походка и ее поэзия поразительно сочетаются. Она сама - удачная иллюстрация к своему творчеству", - написал Йеошуа Глоберман.

По пятницам весь ишув покупал газету "Давар" с субботним литературным приложением, где на первой странице было новое стихотворение Рахели, написанное на том самом разговорном иврите, который создавался и лелеялся в те дни лично каждым из тех, кто на нем говорил. Весь еврейский ишув, как некий коллективный Яаков, находящийся на пути к переходу на следующую ступень, на которой он получит имя Израиль - Государство Израиль - любил свою Рахель…

А вот отрывок из книги "О, Иерусалим!", написанной Ларри Коллинзом и Домиником Лапьером. Действие происходит в 1948-1949 годах, герой данного сюжета - другой командир ЦАХАЛа: "Ротный командир Иска Шадми вспоминал впоследствии, что в его роте собрались сплошь романтически настроенные юноши и девушки, которые прибыли на военную службу с саквояжами и чемоданчиками, полными всякой всячины - у каждой девушки имелся томик стихов Рахели, воспевавшей Кинерет. Шадми построил их и предупредил, что отныне все свои вещи каждому бойцу придётся таскать в рюкзаке. "Выбирайте, что вам нужнее: стихи или одежда?" - спросил он. Некоторые девушки ударились в слёзы. "И с этими детьми, - подумал Шадми, - десятью винтовками да четырьмя пулемётами я должен идти в бой за Иерусалимскую дорогу!"

Погружаясь в ее биографию, первым делом ощущаешь, что ее жизнь пронизывают, накладываясь друг на друга, легенды, которые с любовью пересказывают исследователи, профессора, студенты… Каждый эпизод - своя легенда: как Рахель учила иврит, как Рахель отказывалась говорить по-русски, как Рахель встретилась в Хацер Кинерет с будущим президентом Израиля, как Рахель выгнали из Дгании (последнее - не просто легенда, а всеобщее национальное покаяние, которое считают нужным принести даже те, кто не имел к этому никакого отношения).

Есть и главные легенды, претендующие на то, чтобы оплести своей канвой все основные события ее жизни. Легенды связаны с некоторыми ее стихами - с событиями, относящимися к ним, и с их предполагаемыми адресатами. Легенды связаны даже с ее родителями. Об ее отце и об ее матери, о каждом в отдельности, существует своя легенда, в которую вплетены слова "еврейский праведник (праведница)". Одна из них сохранялась на протяжении более полувека после ее смерти, и, чтобы ее опровергнуть, пришлось в буквальном смысле вскрыть сейф, и еще как следует разгрести архивы.

По-русски ее называют "поэтесса Рахель", что является переводом с иврита "Рахель а-мешоререт", а это имя, в свою очередь, создано для того, чтобы отличить ее от другой, библейской Рахели, в честь которой она и взяла себе свой псевдоним, подписав в пятнадцатилетнем возрасте, по совету матери, одно из своих стихотворений этим именем. Кем бы она была, если бы этого не сделала?

Ее биография примерно до 14-15 лет поразительно схожа с биографией Марины Цветаевой: очень культурная и обеспеченная семья; с детства - погружение в Чехова, Тургенева и Толстого, - последний сыграл особенную роль в ее юной жизни; неразлучная сестра, писавшая воспоминания об их детстве и юности; болезнь и смерть матери… Рая Блювштейн, родившаяся в Саратове и проведшая детство и юность в Полтаве, должна была оказаться в одном ряду со своими ровесниками и обладателями таланта схожего уровня - Цветаевой, Ахматовой, Мандельштамом, Пастернаком. Ей предназначалось стать одной из них, остаться в истории в роли представительницы "серебряного века" русской поэзии. И так и произошло бы, если бы… Если бы она не стала Рахелью, и если бы ее не позвал за собой Яаков…

Библейский сюжет четко просматривается на протяжении всей ее жизни. Она - вдохновение для Яакова, того самого обожающего ее коллективного Яакова - земледельцев, политиков, учителей, врачей, литераторов, домохозяек - который строит страну и вот-вот перейдет на новую ступень и станет Израилем, когда еврейский ишув Палестины превратится в Государство Израиль. Она - та самая Рахель, которая просит помощи у Яакова и видит стоящую между ним и ею фигуру женщины, окруженной детьми, которой тот должен помочь в первую очередь, а до нее самой очередь не доходит. Она - та, которая, пожаловавшись на свое бесплодие, получает от еврейского ишува Палестины невероятный подарок… Но об этом речь впереди.

Корни



Рахель родилась в Саратове. Когда ей было несколько месяцев, семья переехала в Полтаву, и именно с этим городом связаны ее детство и юность. Она была одиннадцатым ребенком в семье.

Исер Лейб Блювштейн был единственным ребенком в семье, к тому же подающим надежды, что он станет "илуем", гением в изучении Торы. Этого мальчика в восемь лет выкрали из семьи те, кто набирал солдат для царской армии. Двенадцатилетних кантонистов обычно направляли в специальные интернаты, но, когда забирали и тех, кто младше, их отправляли на воспитание в православные семьи, которые должны были их растить до восемнадцати лет и в конце концов этих детей крестить.

Исер Лейб попал в деревню под Вяткой. Его приемные родители увидели перед собой маленького мальчика, спокойно и сосредоточено выполнявшего обряды своей неведомой религии, ощутили исходивший от него невидимый свет и… решили оставить его в покое. Невозможно сейчас сказать, что именно они в нем увидели, но его просто растили и любили, и вообще ни к чему не принуждали. Через много лет Исер Лейб привозил своих младших детей в эту деревню, чтобы познакомить их со своими приемными родителями, и Рахель собственными глазами видела, с какой любовью и уважением не только приемная семья, но и вся деревня относится к их отцу.

Он закончил службу в чине унтер-офицера. Он стал героем войны, ему предлагали офицерский чин, условием получения которого было согласие на крещение. Он отказался. После демобилизации он быстро разбогател, поселившись в Вятке и занявшись бизнесом. Его первая жена, родившая ему четверых детей, рано умерла. Богатый купец Исер Лейб казался выгодным женихом. Второй его женой стала дочь главного раввина Киева, Софья Мандельштам. Легенда, связанная с Софьей Мандельштам, гласит, что она была еврейская святая, обладавшая этим талантом с малых лет - она видела будущее, и к ней приезжали со всей страны за советами и излечением.

Все российские Мандельштамы - родственники, по утверждению Надежды Яковлевны, жены Осипа Мандельштама. Это действительно так. Первый Мандельштам появился на территории России в 1700 году, и от него пошли две ветви. Софья и Осип - представители разных ветвей, родство между ними четвероюродное. Кроме Осипа, среди Мандельштамов, и, особенно, среди представителей ветви Софьи, было множество замечательных людей - деятелей искусства, юристов, врачей… Макс Мандельштам, дядя Рахели, был сподвижником Герцля. Ее тетя Роза была членом "Народной воли" и по чистой случайности не приняла участия непосредственно в акте цареубийства, что спасло ей жизнь. Эту тетю в семье уважали, но абсолютно отвергали ее методы. Софья Мандельштам считала, что победить могут только интеллектуальные революции.

Сестра Рахели, Шошана пишет в воспоминаниях, что их дом был традиционным и что детей воспитывали в духе Торы. Младшие дочери семьи Блювштейн учились в еврейской школе с преподаванием на русском языке и на идише и с уроками "танахического" иврита раз в неделю. Такой же "танахический" иврит они получали в семье от частных учителей. Но при этом они росли на русской литературе. Софья Мандельштам вела переписку со многими необычными людьми. В частности, она переписывалась со Львом Николаевичем Толстым, который называл ее одним из своих самых мудрых корреспондентов. Толстому посылались на рецензию первые стихи Рахели, и он их оценивал высоко. Другим критиком ее раннего творчества был Владимир Галактионович Короленко, семья которого жила неподалеку. Его дочери учились в гимназии вместе со старшими дочерьми семьи Блювштейн.

…Но что так мешает двум еврейским гимназисткам полностью сосредоточиться на учебе? Почему оценки в табеле Рахели оставляют желать лучшего? Возможно, потому, что уже в их двенадцать-тринадцать лет старшие братья, и в основном брат Яаков, заронили в их души ростки стремления в Эрец Исраэль? У них появляются интересы, не связанные с учебой в русской гимназии. Девочки начинают ходить на собрания Общества любителей древнееврейского языка, хотя родители боятся отпускать их одних из-за начавшейся волны еврейских погромов. В доме устраиваются вечера, на которых Шошана и самая младшая сестра Бат-Шева играют в четыре руки на рояле, а Рахель читает свои стихи… Все это продолжается до тех пор, пока не приходит беда. Софья Мандельштам умирает от туберкулеза, когда Рахели исполняется пятнадцать.

Исер Лейб женится в третий раз и приводит в дом классическую мачеху, которая сразу же принимается отдалять от него детей, и дети начинают разлетаться из гнезда. Отец оплачивает им учебу в любом университете на их выбор, и, для начала, Рахель с Шошаной едут к старшей сестре Лизе в Киев и начинают учебу: Шошана выбирает для изучения литературу и философию, Рахель - живопись. Через год они принимают решение продолжить учебу за границей. Яаков учится в Италии, и там, в миланском университете, он забронировал для сестер места.

…Это было их первое самостоятельное заграничное путешествие. Шошана и Рахель взошли на пароход. Пароход направлялся в Италию. По дороге он зашел в Стамбул. Следующей остановкой был Яффо…

"Башня трех сестер"



На палубе расположилась группа молодежи - первопроходцы-халуцим. Они увидели приближающиеся огни Яффо и, как по команде, вскочили на ноги. Запели "А-Тикву". Рахель и Шошана прекрасно знали эту мелодию и слова, даром что ли водил их брат Яаков в Полтаве на собрания своих единомышленников-сионистов…

Допев вместе со всеми, сестры внезапно приняли решение: почему бы (раз отец оплачивает все их причуды) не сойти на недельку на берег? А затем можно сесть на следующий пароход, Италия никуда не денется…

В яффской гостинице они пытаются обращаться к окружающим на своем "танахическом" иврите. Все отвечают им по-русски. Население гостиницы - те самые халуцим, некоторые из них уже прошли обучение в еврейских сельскохозяйственных коммунах в пределах Российской империи, и все они собираются назавтра разъехаться по, управляемым к тому времени бароном Ротшильдом, мошавот (сельскохозяйственных поселений)- Ришон-ле-Цион, Реховот, Зихрон-Яаков, Рош-Пина - чтобы принять участие в освоении Эрец Исраэль. Две барышни, Рахель и Шошана, оказавшиеся здесь чужеродным элементом, растеряно озираются по сторонам. С ними знакомится Хана Майзель, одна из постоялиц гостиницы. Она старше них на несколько лет. Она - дипломированный агроном и собирается открыть в Палестине женскую сельскохозяйственную школу. "Мы пока тут проездом, мы едем учиться в Милан, - поясняют сестры. - Заехали на неделю-две, посмотреть, как здесь живут халуцим".

"А, халуцим? - переспрашивает Хана. - Давайте посмотрим… В Ришон не езжайте, там земледельцы эксплуатируют рабочих. В Зихроне то же самое… Езжайте в Реховот! Это самая лучшая мошава, и там вы увидите самых настоящих халуцим".

На следующее утро они наняли повозку и поехали в Реховот. Сняли комнату в "Бейт-Бройде". На неделю… А оказалось, что не на неделю, а на год. Они больше никуда не собирались. Шошана пишет, что, впервые вдохнув воздух Эрец Исраэль, они сразу же решили порвать связь с галутом. И еще они решили никогда в жизни больше не говорить по-русски…

Однако же, оказалось, что это не так просто. На своем "танахическом" иврите они не могли обсудить между собой простые бытовые вопросы. Тогда было решено дать себе поблажку - один час в день, перед закатом, отводился на разговоры на русском языке, что означало поговорить о Бальмонте и других любимых поэтах… Для Рахели решение отказаться от русского языка означало - перестать писать стихи. Иврит еще не пришел, русский теперь под запретом… Она нарушит эту данную себе клятву через пять лет, когда проснется ее поэтическая душа и откажется прятаться дальше…

Сестры произвели фурор среди жителей Реховота, особенно после того, как к ним присоединилась еще одна сестра, Бат-Шева, закончившая обучение в лейпцигской консерватории. На присланные отцом деньги они купили в Яффо рояль, который был с большими предосторожностями доставлен в Реховот на верблюдах. Три юные красавицы в "Башне трех сестер" - так прозвала реховотская молодежь их комнату - устраивали по вечерам для вернувшихся с полей усталых халуцим музыкальные и литературные вечера. Их "Башня" служила центром притяжения для всей мошавы.

Рахель с Шошаной заглядывают в соседний детский садик и знакомятся с воспитательницей. "Можно, мы будем приходить и слушать, как дети говорят на иврите?" - спрашивают они (ведь где же еще, как не в детском саду, можно освоить беспримесный, настоящий эрец-исраэльский иврит?) Воспитательница приветлива с ними: конечно, можно! Они становятся подругами.

Через много лет реховотская воспитательница Хана Вайсман напишет и опубликует свои воспоминания о народной поэтессе, о национальной легенде, - о Рахели:

"Появление в Реховоте двух сестер стало событием. Одна светлолицая и голубоглазая, высокая, молчаливая и неприветливая. Вторая - темноволосая, черноглазая, дружелюбная, улыбчивая и пытающаяся говорить. Я сказала "пытающаяся", потому что иврита они не знали… Наша первая встреча произошла в моем детском саду. Однажды утром они появились вдвоем и обратились ко мне с просьбой приходить в сад и учиться ивриту от детей. Можно? Конечно, можно. Посещения садика повели за собой встречи, вечеринки и субботние прогулки…

…Рахель была неразговорчива. Она сидела в стороне, иногда отпуская меткие замечания, касающиеся беседы, и сразу возвращаясь к чтению. Но во время прогулок она полностью менялась: ее голубые глаза, в глубине которых всегда таилась глубокая печаль, - и казалось, будто они проникают куда-то в дали и в глубины, - вдруг зажигались радостным огнем и излучали сияние. Ее громкий смех, не имевший видимого повода, не прекращался, а текущая речь, сопровождавшая этот смех, была полна острым, тонким юмором. Сестры начали изучать иврит сразу же после приезда и поразили учителей и всех окружающих быстротой, с которой они схватывали язык и дух языка.

На наших субботних вечеринках, проходивших в виноградниках и в рощах, я читала тексты, которые мы выбирали вместе. С течением времени мы прочитали "Песнь песней", Коэлет, Свиток Рут и избранные отрывки из агадот. Агада "Смерть Моше" произвела на нее огромное впечатление. Из стихов ей больше всего понравились отдельные стихотворения Яакова Коэна и Ицхака Каценельсона. Во время этих вечеринок она полностью менялась: с ее лица исчезала жесткость, и она все время повторяла особенно понравившиеся ей строки… Иногда она цитировала строки из серьезных стихов, в которых находила скрытые намеки, и особенным, свойственным ей юмористическим тоном, придавала стихотворению новый смысл".

Рахель строила разные планы. Например, она поступить в Школу искусств и ремесел "Бецалель" в Иерусалиме. Но все вышло иначе.

…Конечно же, они учили иврит не только друг у друга и у детей, но еще и занимались с учителями. Накдимон Альшуллер был частным учителем иврита, у которого Рахель брала уроки… Кто он такой? Сабра, из большой гостеприимной реховотской семьи, "благородный дикарь", как его прозвали, мальчик, которого еще в детстве родители нечасто видели дома, проводивший все время где-то в полях. Вегетарианец, не потому, что это модно - тогда это не было модно - а потому, что по-настоящему любил животных. Особую любовь он испытывал к лошадям, которых в детстве попросту угонял у хозяев, чтобы "покататься". На своей бар-мицве, когда от него ждали положенной речи, он произнес всего одну фразу: "Я хочу, чтобы появилось новое поколение молодежи, которое сумеет воевать", - под влиянием только что прочитанной поэмы Бялика о кишиневском погроме. Он младше Рахели на два с половиной года. Между ними вспыхивает первая юношеская любовь. Он берет ее с собой в свои ночные объезды плантаций - он не только крестьянин, а еще и охранник. Он учит ее верховой езде. Она дарит ему свою фотографию… Это подарок на память. На обороте написано: "Накдимон, любовь моей юности, вспомнишь ли ты обо мне?"

Когда он делает ей предложение, она ему отказывает. К Накдимону она вернется в последний день своей жизни, тогда и произойдет трагическое завершение этого круга…

Что предшествовало их расставанию? Что заставило ее покинуть своего Накдимона и идти за идеей? Кто принес ее?

"Голубое око родимой земли"



"В своих снах я прихожу в Эрец Исраэль, и она покинута и пустынна, и чужие властвуют в ней… И я чувствую, что далека от меня и чужда мне земля моих отцов, и я тоже чужой и далекий ей. И моя душа тоже пустынна, и ее также разрушают чужие руки в галуте. И Голос Небес раздается из руин и говорит мне: "Эти руины - это руины твоей души, и то, что разрушает тебя - это жизнь в чужой земле. Так оставь эту жизнь в галуте, жизнь, которая создана другими, и приходи, чтобы создать здесь новую жизнь. Ты ничего не меняешь здесь и не исправляешь, а строишь все с самого начала". И самое первое, то, что открывает мою новою жизнь - это религия работы! Не работы для пропитания или для исполнения заповеди, а работы во имя жизни! Тяжелая работа - это часть жизни, это один из самых глубоких ее корней!.."

Эти слова произносит пожилой человек с бородой, как у Льва Толстого, стоящий на сцене. Рахель сидит в зале. Съезд халуцим в Реховоте организовала компания, которая называет себя "Бе-Яхад" и состояла из трех молодых людей - Бенциона Исраэли, Меира Ротберга и Ноаха Нафтульского, и вот этого взрослого бородатого человека, Аарона Давида Гордона, который только что произнес со сцены удивительные слова. Рахель верит ему. Ее сердце отзывается на его "религию работы" сразу и бесповоротно.

Его называют "светским праведником", "светским ребе". Для молодых халуцим он представляет собой образ некоего "палестинского Толстого". Рахель, как и все остальные, станет его ученицей. Ему она посвятит через десять лет свое самое первое стихотворение, написанное на иврите. Как и для других, он для нее - учитель и ребе, тот, кто ведет за собой.

Да вот только сам "ребе" не рад, что увлек идеей тяжелой физической работы на земле именно эту девочку. Он видит, что у нее неблестящее здоровье, и пытается отговорить ее от мысли броситься вслед за тремя молодыми участниками группы "Бе-Яхад" на Кинерет, где они открывают ферму. Они зовут всех с собой. Девушек тоже зовут, но только кухарками и прачками. Рахели это не подходит! Она покидает своего Накдимона, потому что предложенной им роли хозяйки дома, пусть и на любимой земле, ей мало. Потому что она хочет быть такой же, как он, то есть халуцем. Точнее, халуцой: ведь есть же и женский путь. Она вспоминает о Хане Майзель с ее мечтой о женской сельскохозяйственной школе. Где сейчас Хана? Хана в Хайфе, говорят ей. Накдимон сам отвозит Рахель в Хайфу. Затем разворачивается и возвращается в Реховот. Они расстаются…

Аарон Давид Гордон отговаривал ее от идеи работать на земле. Она еще никакая не "поэтесса Рахель", она еще не пишет стихов (по-русски она поклялась больше не писать, а тот иврит, который был нужен для написания стихов, пока еще не пришел). Но он чувствует ее потенциал, хотя ни ему, ни ей самой сейчас еще не ясно, как этот потенциал должен проявится. Как когда-то ее мать переписывалась с настоящим Толстым, так и Рахель будет переписываться с Аароном Давидом Гордоном - образом "палестинского Толстого". Вот что он писал ей:

"Я видел твою душу, стоящую передо мной высоко-высоко и прямо, и ищущую путь подняться вверх, вверх, точнее, собирающую все силы, чтобы подняться по своему собственному пути… Я научился у тебя многому, и не учатся от того, в ком нет собственного смысла. Мне кажется, что самобытность твоей души проявляется в основном за порогом сознания, и процесс осознания ее не так скор. И не думай, что это пустяки. Такая самобытность более важна, чем обычная оригинальность в мыслях и в способностях"… "Возможно, что сила твоей мысли и твой талант еще не созрели, потому что пока еще не закончено строение твоего мира. Бывает, что талант проявляется позднее…" … "Кто знает? Возможно, есть в тебе самобытный талант, и именно потому, что он самобытный, ему трудно найти путь, чтобы проявить себя".

Рахель разыскивает в Хайфе Хану Майзель, которая пока что работает по найму на оливковых плантациях, ожидая разрешения на открытие своей сельскохозяйственной школы. Рахель предстает перед ней внезапно, когда та отдыхает во дворе после тяжелого рабочего дня. Та не помнит о своей встрече с двумя барышнями-путешественницами в яффской гостинице:

"Однажды вечером, когда я отдыхала во дворе, передо мной появилась стройная высокая грациозная девушка, блондинка с живыми голубыми глазами, и спросила меня, я ли это - Хана Майзель…" Рахель просит у работодателя Ханы, агронома Элиягу Блюменфельда, разрешения работать вместе с ней, пусть даже бесплатно. Тот соглашается не сразу, но в конце концов вопрос решается положительно, и девушки какое-то время работают вместе на его плантациях. "…Рахель никогда не жаловалась на трудную работу и скудную еду, она даже не чувствовала одиночества, наоборот, она постоянно была весела, переполнена юмором и "брызгала" в меня стихами из ТАНАХа и поэтическими отрывками", - продолжает Хана свои воспоминания.

В конце концов с берега Кинерета приходит известие о том, что рядом с мужской сельскохозяйственной фермой - той самой, на которой работает компания "Бе-Яхад" и другие ребята, которые к ним присоединились - выделено место для женской фермы Ханы и есть помещение для пятнадцати учениц и участок земли. Это был самый первый феминистский проект сионистов. Сионистские деятели долго отказывались выделять средства для обучения женщин сельскому труду. В конце концов их заставили это сделать их жены…

Хана и Рахель едут на Кинерет. Рахель становится первой ученицей Ханы. Вскоре учениц уже четырнадцать, к группе присоединяется также ее сестра Шошана. Хана дает им уроки ботаники. У них есть экспериментальный огород, коровник, птичник. Вместе с молодыми людьми, без всяких поблажек, они занимаются посадками эвкалиптов для осушения болот.

…И начинается счастливейший период в жизни Рахели. Она рассказала о нем позже в очерке "У озера", написанном на русском языке для еврейского журнала в Одессе:

"Мы вставали до зари. Так рано, что казалось: мгновеньем раньше - и застали бы ночь врасплох, подглядели бы, подслушали ее ночные тайны. Первый взгляд - озеру. Оно спало в этот час и чуть серело в рамке сизых, тоже сонных гор.

Один берег - наш, где каждый камешек знаком. Справа, ближе к Иордану, он подымается невысоким холмом, и сколько алого маку, пестрых анемонов, желтых одуванчиков празднуют на его склонах свою единственную весну! Слева, где земля ровнее, растет маленькая пальма, под которой, бывало, мечтаешь часами; одинокая, маленькая пальма, неведомо как поднявшая здесь свою венчанную голову. Там, дальше в Тивериаде, заросли олеандров, могучая, нарядная растительность, подчеркивающая щедрость юга. Другой берег - чужой, далекий. Вся ширь Генисаретского озера легла между нами и им. Высятся горы Харана, серые поутру, сиреневые днем, багряные на закате. Влекут к себе, как все потустороннее.

…Как проходил день в "Кинерете"? Заря занималась, когда мы брались за работу. Нас было четырнадцать. Мозолистые руки, босые, загорелые, исцарапанные ноги, задорные девичьи лица, горячие сердца. Воздух кругом звенел от наших песен, говора и смеха. Заступы мелькали в воздухе без устали. На минутку остановишься, утрешь потный лоб краем "кефии" и бросишь любовный взгляд на озеро. Какое оно было благостное. Голубое, голубое, невыразимо голубое, веющее миром, врачующее душу. Кое-где виднелись крылатые рыбачьи барки, скоро задымит крохотный катер, что раз в день перевозит пассажиров из Семаха в Тивериаду.

В полдень мы возвращались на ферму, и озеро было с нами; голубое око заглядывало в окна столовой, голубое око родимой земли.

Чем скуднее была трапеза, тем веселее звучали молодые голоса. Благоденствия мы боялись превыше всего. Мы жаждали жертвы, мученичества, вериг, которыми мы гремели бы во славу ее - родины - святого имени.

Помню, сажали эвкалипты на болотистом участке, в том месте, где Иордан прощается с Кинеретом и мчится на юг, пенясь по камням и заливая низкие берега. Опасно в продолжение целого дня дышать миазмами, и не одна из нас дрожала потом в лихорадке на своем убогом ложе. Но ни одну из нас ни на минуту не оставляло чувство признательности судьбе, и работалось почти вдохновенно.

Если томила жажда, кто-нибудь отправлялся к озеру с обычной нашей посудиной - цинковым ящиком из-под керосина. Какое наслаждение броситься плашмя на гравий и пить, пить без конца, словно зверь лесной, погружать в воду пылающее лицо, перевести дыхание и снова пить до изнеможения.

Говорят, что чудесным свойством одарена эта вода: кто однажды попробовал ее, тот должен вернуться в тот край. И не потому ли сыны тоскуют на чужбине по тихим берегам Кинерета, что отцы утоляли у них свою жажду?

…Генисаретское озеро - больше, чем пейзаж, больше, чем фрагмент природы. С его именем слита народная доля. Тысячами глаз глядит там на нас наше прошлое и говорит сердцу тысячами уст…"

С возвышенности, на которой находилась их ферма, Рахель видела крошечную, только что посаженную пальму на берегу Кинерета - ту самую, о которой идет речь в ее очерке. Эта пальма, дожившая до 70-го Дня Независимости Государства Израиль и через две недели после него погибшая во время сильной бури, долгие годы, будучи высокой и стройной, возвышалась у входа на кладбище, где Рахель в 1931 году найдет свое последнее пристанище. Эта пальма стала героиней стихотворения Рахели, написанного по истечении полутора десятилетий после тех недолгих счастливых лет, проведенных ею на берегу Кинерета (который она в своем написанном на русском языке очерке называет другим его именем - "Генисаретское озеро"). Оно посвящено тому волшебному месту, в которое она попала в своей юности:

Прикоснись к Голанам через расстоянье,

тем, что приказали: здесь остановись.

Дедушка-Хермон застыл в своем сиянье,

снежную вершину поднимая ввысь.


Маленькая пальма есть там на просторе,

будто бы шалун с кудлатой головой,

будто бы ребенок, что спустился к морю,

чтобы свои ноги опустить в прибой.


Крокусы сияют, маки пламенеют,

оживила почву зимняя роса.

Есть такие дни - деревья зеленее,

есть такие дни - синее небеса.


Даже если нищей и согбенной буду,

потянусь к чужому я в чужих краях, -

как тебя предам я, как тебя забуду,

как тебя забуду, молодость моя?

А вот что писала Рахель из Тель-Авива через полтора десятилетия своему племяннику Моше Мелировичу: "Что нового в болотах Бальфурии? Когда я прочитала эти слова: "Работа неприятная - приходится стоять по колено в болоте", - я рассмеялась и сказала в своем сердце: какие мы разные - я и ты: когда я была в твоем возрасте, я в нетерпении искала любую необычную ситуацию, а ты ведь согласишься, что это необычно - "стоять по колено в болоте". И еще я помню, что это болото - болото моей родины".

…На Кинерете в то время происходило нечто чрезвычайно важное и мистическое: судьбе было угодно, чтобы именно в этом месте, чары которого так хорошо улавливала Рахель, собрались вместе люди, мечтавшие возглавить - и действительно потом возглавившие - грандиозный и невозможный без вмешательства свыше проект - зарождающееся Государство Израиль. Здесь были те, кто своими руками, потом и кровью, создали материальные условия для существования страны. Но помимо них и наряду с ними, здесь же по воле провидения оказались также те, кто внес духовный и, главное, руководящий вклад в разные аспекты этого Божественного проекта, на том его этапе, когда именно такие, как они, смогли бы привести замысел к исполнению. И это в большинстве случаев были одни и те же люди - будущие политики, организаторы, издатели и журналисты работали в поле наряду со всеми, отложив в сторону свои амбиции.

Одним из них был Берл Кацнельсон. Мы никогда не узнаем наверняка - да это и не важно - какие именно отношения связывали Рахель и Берла в их кинеретский период. Если их дружба и могла бы когда-нибудь вылиться в то, что принято называть словом "роман", этого не произошло потому, что однажды у ворот Квуцат Кинерет появился новый персонаж…

"Еврейский отрок в веках"



Он происходил из хабадской семьи, и его полное имя было Шнеур Залман Рубашов. Из его первых букв он сделал себе впоследствии новую фамилию - Шазар - под которой и вошел в историю. Он был членом Кнессета первого, второго и третьего созывов и министром образования в первом израильском правительстве. Он стал третьим президентом Государства Израиль и пробыл в этой должности с 1963 по 1973 годы.

А пока что он был восторженным еврейским юношей, погруженным в ТАНАХ и историю. Он приехал на месяц - посмотреть на возрождающуюся Эрец-Исраэль. В Санкт-Петербурге его ждала подруга, с которой они вместе учились в университете и с которой он впоследствии создаст семью - ее тоже по воле случая звали Рахель.

Итак, пока что он планирует просто погрузиться в пейзажи ТАНАХа, познакомиться с людьми, которых он представлял библейскими героями… Себя он тоже причислял к тем, кто ассоциировался у него с библейскими персонажами! По совету друзей, он путешествовал по ночам, пешком и на ослах, а днем отсыпался. Он прошел от центра Страны до Галилеи и совершил восхождение на гору Тавор. Вот что он писал в своих воспоминаниях: "Это восхождение виделось мне моим предназначением, как будто для этого я прибыл сюда, и я не переставал бороться, пока не взошла заря и я не оказался на вершине… Назавтра мне стало известно, что существует проложенная легкая дорога, но я покорил Тавор своим путем…" - здесь мы обнаруживаем, что он видел себя в роли праотца Яакова, вернувшегося на свою землю.

Кроме восторга, вызванного пребыванием на земле праотцев и причастностью к событиям ТАНАХа, в его душе также звучала и другая нота. Уже тогда он был политиком, - будущим политиком, - и планировал войти в круг тех, кто собирался возглавить то, что зарождается здесь, на Кинерете - еврейское государство. Он знал, что тут собрались его единомышленники, у которых были те же амбиции. Он добрался сюда, чтобы познакомиться с ними. О Берле Кацнельсоне он слышал еще в Санкт-Петербурге, он мечтал подружиться с ним и узнать, какую роль в своих великих политических планах Берл мог бы предложить ему, Залману. Спустившись с Тавора к Кинерету и пройдя вдоль берега на юг, ранним утром он подошел к воротам Квуцат Кинерет…

"После трех недель путешествий в Земле его идеалов, после пяти часов ночного пешего похода по берегу Кинерета, которые были пятью часами внутреннего диалога с самим собой, со своей культурой, с бытием Эрец-Исраэль, со своими генами, напомнившими ему в эту ночь дни Первого Храма, которые пыталось воссоздать сионистское движение, вдруг выходит ему навстречу образ из ТАНАХа…" - так описывает эту сцену Ури Мильштейн, израильский военный историк, внучатый племянник Рахели.

Тут сюжет вступил в свои права. "Яаков" добрался до "колодца" и увидел пастушку Рахель…

Вот отрывок из воспоминаний Шазара: "Открылись ворота, и со двора на берег вышло стадо белых гусей, шумное и буйное, заполнившее сразу весь холм, и вслед за стадом - стройная как пальма пастушка в ослепительно белом платье и с голубыми глазами, легкая, как лань, и прекрасная, как Кинерет. В ее руках пальмовая ветвь, и ею, а также своим теплым молодым голосом, и всем своим гибким телом, она с мягкостью и силой управляет этой порывистой стаей, и на певучем иврите выводит на заре стадо гусей со двора фермы Кинерет на пастбище. Затаив дыхание, я прятался за забором, пока вся эта сияющая белизной группа не прошла мимо меня… Эта пастушка была поэтесса Рахель".

Описанная здесь "встреча у колодца" стала одним из символов новой истории страны, которая так чудесно накладывалась на историю древнюю. А Рахель пока еще не была поэтессой -ее первое стихотворение на иврите появится только почти через десять лет. И затем еще, и еще, два из них будут посвящены автору приведенных выше воспоминаний непосредственно, а еще одно - тоже ему, но опосредованно, и еще много - ему же, без прямого посвящения…

На следующий день после приезда Залмана Рубашова Берл Кацнельсон позвал гостя на прогулку, пригласив еще нескольких друзей, в том числе Рахель. Они переплыли на лодках Кинерет и отправились бродить по Голанам, среди холмов и синего неба Эрец Исраэль. Об этой прогулке она писала в своем очерке "У озера": "Помню, лунной летней ночью наши лодки врезались в песок "другой стороны". Мы ступали по земле, хранящей следы ног праотца Авраама, слушали эхо, когда-то повторившее вещие слова Господни…" А вот воспоминанания Залмана Шазара: "Вот Рахель взобралась на ветку старого рожкового дерева на вершине и громко запела - для нас, слушавших ее снизу. Мы слышали каждый звук, как будто она была близко, и не только голос ее слышали, но также и сильное эхо, которым отвечало ей все пространство, на древнем сохраненном иврите. Как будто там, в глубокой древности, сыны Иудеи и дочери Израиля, которые выходили в горы в дни своей радости и горя, спрятали до срока в расщелинах скал звуки древнего иврита, во всей их чистоте и ясности. И вот срок пришел. Вот она там зовет их с вершины, и они слетаются к ней из всех расщелин, из всех сокровищниц, такие же чистые, как и в тот день, когда были скрыты, и такие же радостные, как в древности…"

Удивительно, но в обоих посвященных ему стихотворениях Рахели, написанных много лет спустя и пронизанных воспоминаниями об этой прогулке (в одном из них он назван "еврейским отроком в веках"), прямо в названии звучит тема эха. Шазар был поражен, увидев это, - оказывается, они оба уловили тогда один и тот же смысл в происходящем, одни и те же символы…

"То, что в основном ее глаза направлены на Кацнельсона, мне совсем не мешало, - пишет он. - Но с нами были и другие, искавшие ее внимания. …Главным моим соперником был не кто-то из них, а чары Галилеи и чудесный дух древности".

"Шазар ошибался, - считает Ури Мильштейн. - Не чары Галилеи и не Кинерет вдохновляли Рахель, а тот подъем, который присутствовал в полную силу в то время в человеческом и в общественном творчестве". Он так объясняет притяжение, сразу проявившееся между двумя нашими героями: "Шазар был образованным евреем, идеалистом, социал-сионистом, образом ее брата Яакова, с которым у Рахели была глубокая эмоциональная связь". "Рахель могла воздействовать на широкие круги реальности, посредством лидеров, которых она околдовывала…" пишет Ури Мильштейн, предполагая, что такова была ее истинная роль.

Залман Рубашов провел в Квуцат Кинерет еще две-три недели, затем отправился к следующей цели своего путешествия - в Иерусалим, к Стене Плача, после чего вернулся в Европу. Через семь лет он, воображавший себя праотцем Яаковом, получит в жены Рахель… Но не ту. В 1920 году он вновь окажется в Иерусалиме, где произойдет его свадьба с той самой девушкой, по имени Рахель Кацнельсон (с Берлом они просто земляки и однофамильцы), которая ждала его в Санкт-Петербурге в то самое время, когда он пересекал на лодке Кинерет и гулял по Голанам, прислушиваясь к эху чистого голоса той, кто станет его истинной любовью на всю жизнь и заставит даже после своей смерти, невероятным образом, хранить себе верность. После свадьбы Залман Рубашов вернется в Европу, и только в середине двадцатых годов репатриируется с женой и дочерью в Эрец Исраэль, где вступит в должность заместителя главного редактора газеты "Давар".

"Души слиянье с родственной душой"



Хана Майзель предложила Рахели поехать в Тулузу учиться на агронома. Рахель вначале с радостью подхватывает эту идею. Конечно же, стране нужны специалисты, и одним только тяжелым физическим трудом много не сделаешь. Она представляет, как вернется через два года с дипломом агронома и откроет такую же школу, как Хана… Ее мечты омрачает реакция друзей: почти все они в один голос твердят ей, что "Эрец Исраэль не покидают". Один из них, Шмуэль Даян, посылает уже вдогонку ей, в Тулузу, письмо, в котором особенно упорно пытается взывать к ее совести.

Рахель в растерянности. Она пишет Аарону Давиду Гордону и получает от него ответ: "Мое отношение к тебе не изменилось, уж точно не в худшую сторону. Может быть, изменилось мое отношение к себе, но с собой у меня особые счеты… Мосты сожжены - пишешь ты. Почему? Разве нет моста между Эрец-Исраэль и всем миром?.. Да, Рахель, живи в Европе, живи со всей силой души. Не бойся, что ты повредишь там своему духовному пути. Наоборот, вернувшись затем в Эрец-Исраэль, ты привезешь с собой не только то, чему ты научилась в течение двух с половиной лет, но и нечто более важное - то, чем ты жила в Европе в течение этих двух с половиной лет своей жизни!"

Рахель успокаивается. Записавшись на курс агрономии в Тулузе, она едет на две недели в Вену и берет там курс живописи. Вернувшись, полностью погружается в учебу. "Сегодня я едва не бросилась на шею учителю ботаники, так была благодарна ему за удовольствие, которое получаю от его уроков. Хорошо учиться, как же хорошо учиться!" - пишет она Ноаху Нафтульскому. А к Шмуэлю Даяну отправляется письмо, исполненное примирения, с обещанием: "Я вернусь весной, ибо я связала себя клятвой с моими холмами, озером и Иорданом…".

Начинается совсем новая эпоха в ее жизни. На стене ее комнаты висит фоторепродукция с изображением Кинерета. За стенами комнаты, в квартире, которую она снимает у двух русских эмигранток на паях с друзьями, живут другие студенты. Одна из этих студенток - русская поэтесса Мария Шкапская. Другая - Рахель Янаит, с которой они через много лет будут вместе работать в Иерусалиме. А третий…

Третьего, еврейского студента из России, приехавшего учиться на инженера-электрика, зовут Михаэль Бернштейн.

…Сара Мильштейн, ее любимая племянница, та, которая будет ухаживать за больной Рахелью в последние годы ее жизни и заменит ей несуществующую дочь, писала в своих воспоминаниях: "Однажды я спросила ее: любила ли ты кого-нибудь, было ли так, что ты хотела выйти за кого-то замуж, и это не вышло? Она широко улыбнулась и ответила: "Когда я училась во Франции, я познакомилась с еврейским студентом по имени Михаэль Бернштейн. Мы полюбили друг друга, но он хотел вернуться в Россию, а я мечтала вернуться на свою землю. Михаэль был моей большой любовью"… Из ее слов было ясно, что если бы Бернштейн был готов репатриироваться в Эрец-Исраэль и жить здесь, они бы поженились. Она вспоминала его с сильной тоской в голосе".

…В 1985 году писатель Биньямин Хахлили заглянул в архив партии Авода в поисках какой-нибудь информации о своей семье. Попутно он заинтересовался также архивом Рахели… Он владел русским языком, и, едва увидев содержимое картонной коробки, сразу понял, что нашел клад… По следам его находки в "Даваре" появилась статья Хаима Беэра: "В картонной коробке лежат ее рукописи, документы, письма, посланные ей… И плотный конверт с письмами, на котором стоит имя "Михаэль Бернштейн". В нем - десятки писем, с 1915 по 1923 год, часть на французском языке, часть на русском. В двух-трех местах кто-то стер бритвой некоторые слова". В архив эта коробка попала, побывав в руках адвоката. У адвоката она оказалась после смерти его клиента. А до того в течение десятилетий она была спрятана в сейфе под замком. О том, чей это был сейф - речь впереди. А пока - начнем знакомиться с содержимым коробки.

Самое ценное состояло из двух частей. Одна из них - тот самый плотный конверт с письмами Михаэля Бернштейна к Рахели, охватывавшими период в восемь лет. Вначале переписка шла между Бордо и городами Российской империи. Затем - между белорусским местечком Любань и теми же городами, которые теперь уже лежали на территории Советской России и Украины. На третьем этапе письма опять шли через границу - между Любанью и Палестиной. Место назначения в Палестине - вначале Дгания, а затем Иерусалим.

Понятно, что у нас нет ни одного письма, отправленного Рахелью Михаэлю. Но зато в наших руках находится вторая часть обнаруженного в архиве клада - так называемая "русская тетрадь Рахели", заполненная черновиками стихов, которые, вероятно, на чистовую переписывались на страницы тех писем, которые она ему посылала.

Эти стихи были изъяты из архива, превращены в чистовики и затем переведены на иврит. Они были опубликованы вместе с письмами Михаэля в книге Биньямина Хахлили "Тебе и о тебе" - к счастью, там же приведены и русскоязычные оригиналы. Таким образом нам стали доступны двадцать девять русскоязычных стихотворений Рахели.

Помнишь, как ветер гнал воду канала,

морщил шутливо лазурную гладь?

Помнишь, как солнышко в прятки играло, -

выглянет, спрячется, глянет опять?


Воздух прозрачный, простор необъятный,

как ненасытно дышала им грудь!

Час этот ласковый, час невозвратный

Ты не забудь!


Это написано еще в 1915 году в Тулузе, когда они были вместе. И вот это тоже:

Сидеть на красном диване

в полуденный мирный час

и речь вести о Roland-е,

о музыке, Канте и Вас.


Играть искусным сплетеньем

туманно-красивых фраз,

следить за их отраженьем

в загадке лукавых глаз.


На юге, я знаю заранее,

взгрустну о прошлом подчас,

и вспомню о красном диване,

о музыке, Канте и Вас…


А это - уже позже, после расставания:

Мне часто кажется, что лгут воспоминанья

и одевает радужный туман

и радость прошлую, и прошлые страданья,

восторг победы и рубцы от ран…


Была ль уютность красного дивана?

Души слиянье с родственной душой?

Любви предчувствие цвело ль благоуханно

в морозный полдень бело-голубой?


Пусть это ложь! Пусть это призрак зыбкий.

Они душе живой воды родник.

И я гляжу с доверчивой улыбкой

в былого даль на милый сердцу лик.


Михаэль Бернштейн, ради которого Рахелью была нарушена данная когда-то ею самой себе клятва - никогда больше не писать стихов на русском языке - изучал в тулузском университете физику. Судя по всему, он имел уже к тому времени отличное гуманитарное образование, прекрасно знал европейскую литературу и увлек ею Рахель. Они провели вместе год.

Они собирались пожениться. Но где они собираются жить? Для Рахели существовал только один ответ на этот вопрос: конечно же, в Эрец Исраэль! Для Михаэля существовало несколько ответов, и ни один из них не был связан с Палестиной. Он предлагает остаться во Франции, или поехать в Италию, или, в конце концов, в Россию… Ему довольно быстро становится ясно, что, если он хочет быть с этой женщиной, он должен принять одно-единственное условие: Эрец Исраэль, место, где живет ее душа.

Позже, в Советской России, поработав школьным учителем и даже написав учебник физики, он осознает, что, не приняв вовремя правильное решение - а тогда он уже понимал, что решение ехать в Палестину было бы правильным - он перечеркнул счастье всей своей жизни.

А пока - он колеблется, и Рахели это надоедает… Она уже закончила университет, причем закончила с отличием, несмотря на то, что последние полгода дались очень нелегко: связь с Палестиной была прервана, и отец не мог больше посылать ей деньги, вследствие чего ей пришлось подрабатывать уроками французского. Уже второй год шла Первая Мировая война, и было непонятно, можно ли в нынешней ситуации находиться во Франции. Путь в Палестину, которая в это время была под властью Турции, для нее, обладательницы российского гражданства, был закрыт. Она едет в Марсель, чтобы сесть на пароход. Михаэль бросается за ней, и на пристани происходит их прощание - навсегда. Дальше была только переписка.

"Только сейчас я узнал, что завтра ты уезжаешь. Возможно ли, что ты так исчезнешь, не попрощавшись со мной? Очень хочу увидеть тебя сегодня вечером. Рахель, дорогая, я скучаю по тебе…"

Рахель направляется в Италию к Яакову и живет некоторое время у него. Поняв, что брату не до нее - он целиком погружен в сионистскую деятельность - она решает переждать войну в России и застревает там на долгих четыре года, вместивших две войны и революцию…

Города, в которых она побывала за эти годы, мы можем восстановить по адресам на письмах Михаэля. Если бы не они, мы ничего не знали бы о целых четырех годах ее жизни, очень тяжелых и, в сущности, судьбоносных. Только пачка писем, найденная в 1985 году, пролила свет на второй российский период жизни Рахели.

"В твоем письме ты спрашивала меня, почему я не сказал тебе однажды там, на морском берегу, "останься". Это потому, что не была услышана моя молитва: "Всевышний, открой мое сердце для любви… Рая, я люблю тебя. Я никогда не чувствовал себя так близко и так далеко от тебя. Иногда я ощущаю тепло твоего тела, легкую прохладу губ, над нами - луна, и на тебе - лепестки настурции, ближе, сильнее, до тех пор, пока не перехватывает дыхание". Рахель пишет своей тулузской подруге поэтессе Марии Шкапской: "Михаил Борисович пишет мне часто… Он все такой же - "роденбаховский", и мне его жалко". "Роденбаховский" - то есть похожий на героев Жоржа Роденбаха: мечтательный, оторванный от реальности, нерешительный, не знающий, чего он хочет… Использование этого созданного ею прилагательного - "роденбаховский" - указывает на то, что она смогла наконец отстраниться и посмотреть со стороны на свое увлечение европейской литературой, которое было вызвано влюбленностью в Михаэля.

А в письмо к Михаэлю, отправленное уже из Бердянска, включается вот это ее очередное стихотворение:

Я весь день сегодня думаю упорно,

возвращаясь к Вам на север ваш жестокий,

со своей большой, большой тоскою черной

видитесь Вы мне усталый, одинокий.


Гладя Вашу руку ласково и нежно,

говорю я тихо: "бедный мой, далекий,

все мы одиноки на равнине снежной

нашей жизни. Все мы одиноки.

И вот его письмо - позднее раскаяние:

"Рая, милая, прости за долгое молчание. Не пишется. Ни мысли, ни радости, так беспросветно все кругом. Одна мечта, одно желание - поскорее уехать из России, все равно куда. Никогда не думал, что так буду жить на родине. А нет ли другой у меня родины? В чужой толпе легче и счастливее было, но позднее сожаление о сделанном еще более жгучей делает отраву. Признаться? Все мысли мои о Палестине…" 26 февраля 1918 года.

Некоторые письма Михаэля дают какой-то ответ на вопрос - почему не была им предпринята попытка встретиться с нею в России. Путешествуя в холодных поездах между Любанью и Петербургом, он простудился. Его родители тоже были больны…

"Иногда мне так хочется приехать к тебе, я все бросаю и уныло брожу без всякой цели. И всегда приходит злая гостья - болезнь, и забирает все силы".

Он хорошо осознает, кем она для него является: "Среди будней моей жизни есть праздник, который я могу создать для себя своими силами. Праздник - это ты"… "Мне пришла мысль о том, что ты была и есть улыбка в моей жизни"…

Он чувствует свою неспособность дать ей счастье: "Моя душа закрыта для многих вещей в жизни, я много раз об этом говорил. Я так мало могу дать. Я знаю, что могу задеть и причинить боль без моего на то желания"… "Еще одна зима, опять яркие звезды в замерзших небесах. Опять смертельный холод касается моего сердца, которое не умеет принимать женскую любовь, простую и вечную".

Уже из Дгании она, вероятно, пишет ему о том, что ее жизнь теперь скучна… Она не сообщает, что больна и оставляет его в недоумении: "Рая, я представляю себе твою жизнь полной созидания, мысли и чудесной работы, и вокруг тебя тепло и любовь… Как так получилось, что твоя жизнь скучна? Ведь в тебе так много сил, так много таланта извлекать жизнь из каждой вещи, которой ты касаешься, ощущать в каждой вещи зерно красоты?"… "Рая, неужели я потерял тебя?… Неужели порвались нити, которые связывают меня с яркими небесами, с той, которая слышит шелест пальмовых листьев и дышит воздухом Эрец-Исраэль? Рая, скажи мне только одно слово… Неужели это старость, что настигла меня, и уже близок конец жизни?"

Видимо, поначалу он искренне пытался найти свое место в строительстве "новой жизни" в Советской России, был воодушевлен работой над заказанным ему учебником физики: "Мои занятия электроникой и теоретической физикой привели меня в чудесный мир логики. Хочешь ли ты услышать что-то о новой науке, занимающейся основами Вселенной?.."

А вот и прозрение: "Я ошибался, когда думал, что создал для себя успешное существование… Судя по всему, я не нравлюсь новым людям, которые выросли и расцвели в России… Рая, Рахель, поверь мне, что в течение всех этих семи лет, когда перевернулись и разрушились столь многие вещи, которые казались твердыми как камень, только ты, твой образ прошел через все испытания, всегда моя душа обращалась к тебе".

В феврале 1918 года она послала ему вот это стихотворение, тоже найденное в ее "русской тетради":

Мне грустно думать, мне думать странно,

что между нами все резче грань.

Паук-забвенье ткет неустанно

вокруг былого седую ткань.


Пред злом разлуки сердца так слабы,

так быстро рвется за нитью нить.

Я не любила, но я могла бы,

о, я могла бы Вас полюбить!

Две строчки из этого стихотворения были через одиннадцать лет, за два года до смерти, были перепосвящены ею другому человеку - хорошему другу, которого она и вправду "не любила, но могла бы полюбить"…

Ури Мильштейн считает, что "Михаэль был копией Яакова Блювштейна, без сионизма последнего. Он был эгоцентричен, и целью его жизни была самореализация. Встреча с Рахелью потрясла его, но он не понял ее смысла. За те два года, что они провели с Рахелью, он старался использовать эти отношения для душевного подъема. Саму Рахель, как человека, он воспринимал, судя по всему, очень мало, в то время как она проникла в его душу… После того, как они расстались, в немалой степени по его вине, он понял, что упустил шанс всей своей жизни".

Через много лет, уже после того, как оборвалась их переписка, она вернулась в мыслях к двум отрывкам из его писем. Опять эта пресловутая "европейская литература", и на этот раз - тема разлуки: "…И еще одна мысль пришла мне в сердце, когда я сидел на ветке старого дерева: почему я здесь, а не в другом месте? Кого винить в этом? Мою беспомощность, судьбу? Далеко-далеко живет Сольвейг!"… "Сольвейг с севера, ушедшая в землю пальм, в своем воображении я иду с тобой по улицам чудесного города…"

К этому времени писала она уже давно писала стихи на иврите. Вот стихотворение о Сольвейг:

Различишь ли зов из своей дали,

различишь ли зов,

как ни страшна даль?

Он рыдает в сердце, в душе болит

и благословляет сквозь все года.


Через мир огромный ведут пути

и, сойдясь на миг, разойтись спешат,

и своей потери не обрести,

и стопы усталой неверен шаг.


Может статься, смерть стоит за дверьми,

и прощальных слез пора подошла,

но тебя - и в самый последний миг

буду ждать, как Сольвейг ждала.

(Песня Шмулика Крауса на эти стихи была признана, по результатам опроса, проведенного в 2000 году на израильском радио, "самой популярной и любимой песней страны"… Да только в последней строчке уже не было Сольвейг. Сольвейг устала ждать… Рахель. По совету друзей, изменила имя в конце - на свое собственное, то есть - на имя праматери Рахели.

А вот это стихотворение похоже на окончательное прощание с чувствами к тому, кто живет "на севере", где "снег покрывает поля":

Подчинись, заглуши в себе сердца глас,

подчинись приговору и в этот раз.

Не борись. Подчинись.


Там, на севере, снег покрывает поля,

а под ними весны ожидает земля -

В тишине. В глубине.


Подчинись, заглуши в себе сердца глас,

уподобься траве, что под снегом спаслась.

Видит сны. Ждет весны.

Странствия



В России Рахель вначале навещает своих родственников. Кременчуг, где живет сестра Батья. Киев, где обосновалась Лиза. Вятка… Хая Ротберг, ее подруга, вспоминает: "Однажды она рассказала о том, как ее выгнали из Франции после начала войны, так как она была иностранной поданной. У нее был билет до Кременчуга, что на юге России, а ей нужно было проехать еще через всю Россию до самого севера, до Вятки. Был морозный день. "Я думала, что же мне делать? И я решила пойти к раввину. Он вышел ко мне в коридор. И я, вся покрытая холодом и снегом, заговорила с ним на иврите… Я его поразила. Понятно, что он дал мне все, что мне было нужно"".

Решив, что она не должна стать "обузой" для своих разоренных войной родных, Рахель обратилась в Комитет помощи еврейским беженцам с просьбой о работе и получила направление на должность воспитательницы в еврейский детский приют в Бердянске. Элишева Рабинович-Пинес описывает свое посещение приюта, где работала Рахель: "Я перевела взгляд на воспитательницу. Она удивила меня своей бодростью. Черты ее лица были четкие и выразительные. Она была высокой и стройной, одета в светлое платье, и легко двигалась среди детей, обращаясь к ним на идише или на русском, в зависимости от их родного языка. Она разговаривала с детьми как с друзьями, естественно, без сюсюканья".

Скорее всего, на этой работе она и заразилась туберкулезом…

Революция 1917 года застала ее в Сухуми, в санатории для туберкулезных больных. Ее пребывание там оплачивал Кальман Мелирович, муж ее сестры Батьи. Грянувшая революция полностью разорила его семью. Рахели пришлось покинуть санаторий. Какое-то время она жила у родных в Баку, затем переехала в Одессу.

В Одессе в 1919 году было полно евреев, выброшенных войной из Палестины, а также собирающихся репатриироваться. Все ждали открытия навигации.

Элишева Рабинович Пинес вспоминает, как встретила однажды Рахель в одесском парке: "Только когда она заговорила, я поняла, что передо мной Рахель Блювштейн. Как же она изменилась!.."

Рахель была очень больна. При этом она искала работу - учительницей или воспитательницей в еврейских детских садах и школах. Работы не было…

Она писала для еврейских русскоязычных изданий. Именно в это время появилось процитированное здесь выше эссе "У озера" - о ее любимом Кинерете, о работе, о молодости и о любви к своей земле. К этому периоду относятся ее первые публикации - кроме эссе о Кинерете, она также печатает переводы стихов и прозы с иврита на русский язык. Она публикует переводы Яакова Фихмана, которыми занималась в последние два года своих скитаний. Она переводит стихи Хаима Нахмана Бялика…

В одесской синагоге ей устроили благотворительный вечер, на котором она рассказывала об Эрец Исраэль. На этом вечере она заработала деньги для оплаты билета на пароход в Палестину.

И этот пароход наконец выходит в путь. Это знаменитый "Руслан", открывший в конце 1919 года, после перерыва в несколько лет, навигацию из Одессы в Яффо.

У него на борту более шестисот человек, многие из них станут очень известными, и их имена войдут в историю Государства Израиль, многие станут родителями тех, чьи имена войдут в историю.

С "Руслана" началась так называемая Третья Алия.

А Рахель из Яффо сразу же бросается на свой Кинерет…

"Может быть, и придумала все это я?"



Пишет Хая Ротберг: "Когда она вернулась после войны, она сразу же приехала на Кинерет. Ни одного знака молодости больше не было на ее лице. Одетая в коричневое платье, как гимназистка или монахиня, она была болезненно худой. Сразу было видно, что она смертельно больна. Я предложила показать ей наш огород, и она шла рядом со мной грустная и молчаливая. Ее глаза напоминали море перед бурей".

Оказалось, что их ферма в Квуцат Кинерет полностью разрушена во время войны. Зато есть Дгания, первый в истории киббуц, и там все друзья.

Хая Ротберг пишет о встрече с Рахелью в Хайфе: "Она рассказала, что у нее нет работы, в отеле попросила градусник, потому что была больна. Но она была полна жизни, много говорила и смеялась. Попросила Меира устроить ее в Дганию. Меир поговорил с Берлом, который тоже в это время оказался с Хайфе, и назавтра Рахель поехала в Дганию".

Шошана пишет, что Рахели предлагали работу учительницы по обоим предметам, по которым она имела дипломы - агрономии и рисования. Киббуц не был единственным выходом и насущной необходимостью. Но Кинерет - был.

"Хорошо встать до зари и пройти под звездами через широкий двор, полный движения. Хорошо сеять и сажать в течение длинного жаркого дня, когда за кипарисами синеет Иордан, а Хермон белеет своими первыми снегами", - пишет она Шошане. И еще: "Я вернулась на мой тихий Кинерет, и мне хорошо. Я думала, что мне будет трудно присоединиться к группе, о которой я слышала только плохое, но я даже не почувствовала перехода. Все зависит от случая. Возможно, мои друзья, в большинстве, люди интеллигентные… Работа немного слишком сложная, но я надеюсь, что зимой будет легче… Мне здесь хорошо, очень хорошо. Моя работа опять в другой области - в ухаживании за детьми. Под моим надзором находятся три крошечных существа".

Повседневная жизнь киббуцников состояла не только из дневной работы, но и из вечернего досуга. Однажды задумали по очереди читать лекции по предметам, в которых очередной лектор разбирался лучше других:

"Мы решили раз в неделю беседовать на общие темы, после того, как кто-то выступит с небольшой лекцией. Мне выпало начинать. Я выбрала (и не особенно удачно) тему футуризма в Европе. Слушали с большим интересом, но было сразу же ясно, что несчастный футуризм уперся в железную стену душевного здоровья и был безжалостно отвергнут. Можно заранее предположить, что даже за пределами Дгании он будет чужим и далеким для нас, евреев, ценящих прекрасное прошлое. В любом случае, было очень весело". Через некоторое время после этого случая, на Пурим, в Дгании был устроен спектакль-пуримшпиль, для которого Рахель сочинила веселое стихотворение на тему о том, как была воспринята ее лекция о футуризме. Из него мы узнаем, что киббуцников заинтересовал вопрос: как связана данная тема с урожаем ячменя?

Все шло хорошо, как будто она и вправду "не почувствовала перехода" между счастливой молодостью в Квуцат Кинерет и нынешней жизнью в Дгании. Не почувствовала шести лет галута, войны, болезни, голода…

Но ее изнурял кашель, и в конце концов в Дганию вызвали врача из Тверии, который ее обследовал и поставил диагноз: туберкулез в открытой форме.

Она давно уже не работала в поле - из-за болезни ее перевели на более легкую должность воспитательницы детского сада. Но с открытой формой туберкулеза с детьми работать нельзя. Получалось, что в киббуце для нее работы нет.

Но в киббуце не может быть нахлебников!

Врач сказал, что ей нужно отдельное жилье и отдельная посуда.

Но в киббуце не может быть ни того, ни другого!

Девушки, которые жили с ней вместе в комнате, забрали свои вещи и попросили поселить их в другом помещении.

Но все еще можно было найти решение.

Шли отчаянные совещания в кулуарах. В конце концов, один из киббуцников взял на себя инициативу. Он подошел к Рахели, когда та сидела в столовой, и произнес: "Мы здоровы, а ты больна. Ты должна уехать".

Эта фраза вошла в историю Государства Израиль, как и весь этот эпизод, который стал несмываемым пятном на народной совести. Через несколько лет Рахель превратилась в национальную поэтессу, и забыть произошедшее тогда в Дгании стало невозможно. Другие детали ее биографии очень долго успешно скрывали. Эту - даже не пробовали. Потому что их раскаяние было искренним. Неискренней была сама система. Ури Мильштейн пишет: "Те самые люди, которые издевались над футуризмом, заставили Рахель покинуть Иорданскую долину. Даже больше, чем сам факт изгнания, ее задело то, что развеялась мечта о создании нового человека и нового общества в Эрец Исраэль".

Одним из воспитанников Рахели в садике был маленький Моше Даян, второй из детей, родившихся в Дгании. Двора Даян, его мать, конечно же, очень обеспокоилась после того, как врач огласил диагноз Рахели. Очевидцы писали, что после визита врача ее видели буквально вцепившейся в столб посреди столовой, изо всех сил старающейся не броситься к Рахели и не выхватить из ее рук сына в тот момент, когда Моше подошел поздороваться с воспитательницей.

Двора Даян вспоминает: "Есть еще много вещей, которые мы не смогли сохранить, как не смогли сохранить и нечто более важное - желание Рахели жить в киббуце, несмотря на болезнь. Я не забываю о больших трудностях, которые испытывало тогда наше хозяйство. Понятна также и наша практичность. Но мы не сможем освободить себя от тени той ужасной ночи, когда Рахели было сказано: ты больна и не можешь больше находиться среди здоровых. И не было тогда совещаний и достаточных стараний с целью найти выход. Много раз рассказывала Рахель о той ночи, которую запомнила во всех подробностях".

Рахель уехала на следующий день. Простое решение, которое должно было состоять в том, чтобы выделить ей отдельную комнату, освободить от работы и обеспечить уход, не пришло в голову киббуцникам. Впоследствии часть из них оправдывалась тем, что у Рахели был богатый отец. Исер Лейб Блювштейн, живший в Тель-Авиве с 1910 года и действительно имевший два дома и построивший два сиротских приюта, много жертвовавший в прошлом на благотворительность, был уже очень стар. Совсем недавно он пережил эвакуацию в Галилею вместе со всеми тель-авивцами, а затем возвращение домой. Его деньги давно уже фактически не находились в его руках. Рахель, в отличие от своего брата Яакова, очень плохо ладила с мачехой. Подробности этой ситуации киббуцникам Дгании не были известны. Они не знали, что, кроме Дгании, у этой очень больной женщины нет другого дома.

В то утро, когда она покинула киббуц, все ушли на работу в поле как можно раньше. Никто не хотел встречаться с ней глазами.

"Темное тяжелое облако опустилось на меня, оно душило, я хотела закричать и не могла… Мое внезапное сиротство потрясло меня больше, чем сам факт моей болезни", - вспоминала она впоследствии.

Вот-вот Рахель начнет писать стихи на иврите. И одним из первых стихотворений станет вот это:

Полночный вестник был в гостях,

у изголовья встал.

Нет плоти на его костях,

в глазницах - пустота.


И я узнала, что - пора,

и ветхий мост сожжен,

что между Завтра и Вчера

держала длань времен.


Он угрожал, гремела весть

сквозь смех, бросавший в дрожь:

"Последней будет эта песнь,

что ты сейчас поешь!"

А позже она напишет пронзительное стихотворение, которое станет со временем народной песней, и никто из жителей страны не сможет слушать ее равнодушно:

Может быть,

и придумала все это я?

И, как знать,

никогда я не мчалась с рассветом в поля,

отгоняя остатки сна?


Никогда,

никогда в эти длинные жаркие дни

не слыхали снопы, не слыхали поля,

как в устах моих песнь звенит?

В синеве твоих волн

никогда не купалася я,

о, Кинерет родной,

мой Кинерет родной!

Ты-то - был?

Или сон это мой?

"Девять мер красоты"



Следующие пять лет жизни Рахели связаны с Иерусалимом и Цфатом, за исключением короткого периода, когда она работала учительницей в Петах-Тикве.

Она никогда не писала стихов о своем восприятии конкретных исторических мест, о библейских пейзажах. Она просто пропускала через себя свет, струящийся из высших миров - и этот факт был одной из разгадок ее неотразимости и притягательности для всего ее окружения, в любых обстоятельствах, при любом состоянии здоровья. Этот самый струящийся вокруг и воспринимаемый ею свет она могла описывать только в письмах близким. Возможно, она ощущала его как что-то личное, интимное, связанное со своей сущностью.

Ее единственное стихотворение, обращенное напрямую к Эрец Исраэль, говорит именно об этом: я никогда ничего о тебе не писала…

Ни славословья,

ни возвышенной строки

не посвящала я тебе,

моя земля.

Лишь дуб посажен мной

на берегу реки,

лишь мной протоптана тропа

в твоих полях.


Я знаю, мать моя, -

и в том сомненья нет,

что скромен дар тебе

одной из дочерей:

лишь возглас радости,

когда прольется свет,

лишь слезы скрытые

над бедностью твоей.

Об ее истинном отношении к Иерусалиму и Цфату мы узнаем из ее писем и из воспоминаний современников.

"И в самом деле, девять мер красоты! Холмы вперемежку с долинами, и в просветах между холмами белеют дома, и зеленеют рожковые деревья, и серебрятся оливковые, и желтеют тропы. В таком месте мужчины должны быть героями войны, а женщины красавицами, и возможно, прежде так и было, но сейчас, когда я уже в течение двух часов жду врача (я пришла к выводу, что евреи очень любят лечиться), я смотрю на эти сгорбленные тела, на несчастные лица, и мои чувства, как эстетическое, так и национальное, страдают…" - пишет она Шошане из цфатской больницы. В этом отрывке, ровно в том месте, где текст должен был вот-вот уже превратиться в напыщенный, происходит естественный переход к иронии, и именно такое отношение к тому, что она любила, пронизанное теплым юмором, было очень характерным для нее.

В больнице не было отдельных палат. Главный врач, доктор Моше Кригер, выделил для Рахели место в углу общей женской палаты, поставил там стол, дал настольную лампу и вручил томик стихов Франсиса Жама с просьбой перевести его на иврит. Начав работать над этими переводами, она поняла, что уже готова писать стихи на иврите.

Ее первое ивритское стихотворение было посвящено Аарону Давиду Гордону. В 1920 году он лежал в цфатской больнице одновременно с Рахелью - у него обнаружили рак, который оборвет его жизнь через два года. Они устраивают шуточные соревнования между собой - кто получит больше писем из Дгании. В один из дней Рахель одержала убедительную победу: Гордон получил только одно письмо, а она - семь!

По мнению Ури Мильштейна, "блювштейновская основа была причиной ее постоянного беспокойства, которое является противоположностью счастья. Рахель об этом знала и пыталась это в себе обуздать. В конце концов ее обуздала болезнь, которая при этом подвигла ее к духовному приключению".

Этим духовным приключением было ее поэтическое творчество на иврите.

Вот ее самое первое ивритское стихотворение. Оно, как уже говорилось, посвящено Аарону Давиду Гордону.

Вот закат начался.

Как приход его скор!

Цвет золотой проник в небеса

и на вершины гор.


И почернели поля -

молча лежат.

Будет по ним тропка моя

молча бежать.


Но не позволю судьбе

безраздельно царить.

Буду за свет, за сиянье небес

с радостью благодарить

Гордон прочитал это повествование об одиноком путешествии в почерневших полях - и ответил тоже стихотворением. В нем говорилось о том, что ее странствие на самом деле направлено вверх, на вершину, и о том, что она в этом странствии не одинока. Вот его ответ:

Своим путем

поднимайся ввысь,

никто не укажет:

остановись!


Прольется свет

на вершинах тех.

Ты не одинока

в своей высоте!

Доктор Моше Кригер, главный врач больницы, подвигнувший Рахель к творчеству на иврите, стал ее близким другом и много помогал ей в последние годы ее жизни в Тель-Авиве. В нем она открыла еще одну родственную душу. Здесь, в больнице, она посвящает ему шуточные стихи, которые вкладывает незаметно в карман его халата, - и, помимо них, и вот это вполне серьезное стихотворение:

Возьми в свои руки руку мою

с любовью брата.

Мы оба знали: простреленному кораблю

нет к родным берегам возврата.


Единственный, я внимаю тебе,

сними кручину.

Мы оба знали: родных небес

не увидеть блудному сыну.

И еще одно стихотворение относится к периоду ее пребывания в цфатской больнице - уже второму, в 1925 году:

Вдруг проснуться в больнице так рано, что все еще спят

накануне случайного дня такого,

и почувствовать - в сердце вгрызаются, сердце дробят,

раздирают его отчаянья когти.


В эти дыры мгновений прогнившую жизни нить

продевая слабой рукой,

вновь и вновь ощутить -

что здоровый узнает о минуте трудной такой?


Здесь в больнице, едва лишь сумерки недалеко -

и царит уже ночь везде,

и за ней спускаются тихо в ушедший день

примирение и покой.


Шаг врача в коридоре послышится издалека,

и своей ощутишь ты рукой,

что коснулась ее утешающая рука.

Что здоровый узнает о минуте чудной такой?

Из цфатского письма к подруге детства Шуламит Клогай: "Странно, книги есть у меня, но я их не читаю, ужасная апатия поедает во мне все хорошее. Вчера д-р Кригер тоже заболел, а если врачи заболеют, то настанет совсем конец света"… "Опять я в постели с высокой температурой. О, Сизиф, мой далекий брат!"

Но все когда-нибудь кончается. В 1920 году, подлечившись в Цфате, Рахель едет в Тель-Авив и какое-то время живет в доме отца и мачехи. Затем ей предлагают место учительницы в сельскохозяйственной школе для девушек в Петах-Тикве. А через некоторое время она переводится на такую же работу в Иерусалим, по приглашению своей тулузской подруги Рахели Янаит.

Она надеется, что иерусалимский воздух ее вылечит… Но, приняв участие вместе со своими воспитанницами в посадках деревьев в Иерусалиме, она вскоре оставляет эту работу: болезнь дает о себе знать. Отныне она зарабатывает только частными уроками иврита и французского.

Вот воспоминания одного из ее учеников, доктора М. Бухмана: "В тени финиковой пальмы, в одном из иерусалимских двориков, сидит в кресле Рахель и обучает меня говорить на иврите… Я помню ее систему обучения: понять всю красоту иврита, его строения и выражения, передать ученику свою огромную любовь к красоте нашего языка и встроить его в его душу. После этого было уже проще учить слова и законы грамматики.

И не только учителем иврита была Рахель, она также давала уроки Эрец Исраэль. Я встретился тут с галутными слабостями, которые мы принесли с собой из стран рассеяния. Рахель их видела, и я помню, как она видела открытую, а также скрытую ложь, которая часто не ощущается как ложь. И в чистоте своего творческого патриотизма она укрепляла ученика в "аф-аль-пи-хен" ("несмотря ни на что"), в вере в наши силы и в нашу душу".

В Иерусалиме она вначале снимала комнату у своего друга Ноаха Нафтульского. Когда-то он был одним из тех, кто заставил ее отказаться от перспективы тихого семейного счастья с Накдимоном Альтшуллером в Реховоте и отправиться на Кинерет, чтобы посвятить себя работе на земле и строительству новой жизни. Ноах давно был влюблен в Рахель, и из-за этой любви остался на всю жизнь одиноким.

Она прожила в его доме некоторое время и ушла, найдя другую квартиру. Она видела, что Ноах боится заразиться туберкулезом. Она не хотела, чтобы из-за нее кто-нибудь чего-нибудь боялся…

Поиски жилья, как в Иерусалиме, так впоследствии и в Тель-Авиве, завершались для нее, как правило, затяжным кашлем в присутствии хозяев квартиры и отказом последних в заключении договора. Страх заразиться туберкулезом в те времена определял очень многое.

Залман Рубашов появился в Иерусалиме как раз в те дни, когда она жила там. Он приехал со своей невестой, чтобы поставить хупу и отпраздновать свадьбу. Через несколько дней молодая семья вернулась в Европу (они репатриировались только через пять лет, уже втроем, с маленькой дочерью Родой). В дни своего пребывания в Иерусалиме Залман не предпринял попытки разыскать Рахель.

"Кстати, я услышала в кулуарах о прибытии Залмана Рубашова… И вправду, все еще существует чувство привязанности в человеческом сердце…", - с горечью и иронией писала она Шошане. И еще в эти дни она написала такие стихи:

Лучше память горькую выгнать прочь

и свободу себе вернуть,

отгоревших искр не ловить сквозь ночь,

к подаянью рук не тянуть.


Превратить во Вселенную душу свою,

и пребудет в ней кто-то один,

и опять обновить неразрывный союз

с небесами, с цветеньем долин.

…Однажды у Ноаха ее навестил их общий друг Шимон Кушнир. Они сидели втроем и вспоминали о счастливых днях на Кинерете. Кушнир пишет в своих воспоминаниях: "Когда Ноах вышел из комнаты, я спросил у Рахели, как она его находит. "Пока никак не нахожу. На берегу Иордана был другой Ноах. Там он был частью космического опыта". - "Разве изменилось его отношение к природе или к работе?" - "Ни в коем случае! Но есть изменения, связанные со временем и местом…"

А вот воспоминания Кушнира об их прогулке среди иерусалимских холмов: "Может быть, по этим тропинкам, - сказала Рахель, - шел праотец Авраам, чтобы принести в жертву своего сына Ицхака, и на этом месте он сказал отрокам: сядьте с ослом и ждите нас, и неподалеку отсюда он взял дрова… Неужели нельзя найти следов их ног на этом месте? Неужели вы не чувствуете всего этого, висящего тут в воздухе?"

Они не чувствовали. А она не просто чувствовала - она знала. Она знала все об этом городе, который ей вскоре придется покинуть.

Надышавшись воздухом, одно воспоминание о котором долгое время давало ей силы жить дальше, она решает переехать наконец в Тель-Авив. Домой. Потому что и у нее был дом.

Мансарда в доме на Буграшов



Исер Лейб Блювштейн умер в Тель-Авиве в 1923 году, в очень почтенном возрасте. Шесть квартир в его двух домах унаследовали его жена и сыновья. Замужние дочери получили денежное пособие. Незамужние - тоже пособие, но совсем маленькое. Почти все имущество было завещано благотворительным организациям. Чтобы получить свои деньги, Рахель должна была ежемесячно выстаивать за ними очередь к адвокату. Под конец вместо нее это делали Яаков или племянница Сара.

Каждая из незамужних дочерей Исера Лейба Блювштейна была "прикреплена" к одному из братьев, в том смысле, что тот должен был выделить ей для жилья комнату в своей полученной по наследству квартире. У Рахели была такая комната - в доме брата Яакова.

Яаков репатриировался в середине двадцатых годов и занимался вопросами культуры в еврейском ишуве Палестины. Он был популярным лектором. Главным его детищем стали "Батей Ам", Народные Дома, которые появились по всей стране вслед за первым созданным им Народным Домом в Тель-Авиве.

Рахель пытается жить в квартире Яакова. В это время ее болезнь обостряется, и она почти не встает с постели. Жена Яакова, Лота, беременная вторым ребенком, боится, что Рахель заразит ее и их дочь. Яаков молчит, видимо, боится того же самого.

И Рахель просит друзей найти для нее съемное жилье в Тель-Авиве. Сама она этим заняться не может, она очень плохо себя чувствует, да и прежний горький опыт указывает на то, что другие с этим справятся лучше.

В один из дней на поиски квартиры для Рахели были посланы сразу двое: Хая Ротберг и Моше Бейлинсон. И последнему повезло: он договорился с общими друзьями о том, что те сдадут ей квартиру на втором этаже их дома.

Здравствуй, новая комната, - видно мне море в ней,

в двадцати локтях над уровнем моря я в этих стенах,

здесь ветра с четырех сторон,

ночью - праздник огней,

будь же благословенна!


Так несите большие и малые беды, придите в слезах,

принесите стенания, -

сберегу от них уши, закрою глаза,

В сердце благо заранее.

Это была мансарда по адресу Буграшов, 5. В этой однокомнатной квартире с выходом на крышу и видом на море Рахель проведет последние шесть лет своей жизни. Те самые шесть лет, в течение которых она и стала национальной поэтессой. Годы, заполненные болезнью, отчаянием, борьбой, дружбой и любовью, а главное - творчеством.

На Буграшов, 5 (сейчас это Буграшов, 5 алеф) нет никакого музея. Есть только мемориальная доска…

Из письма подруге ее детства Шуламит Клогай: "Дорогая Шу, твое письмо застало меня в постели, к которой я прикована уже четыре дня, мне так холодно в моей комнате, открытой злости четырех ветров, и так скучно… От моего тела осталась половина, а от лица - только профиль… До свидания, Шу. Трудно писать лежа".

Вот письмо, найденное в ее архиве и обращенное к одному из друзей: "Какими глупыми были мои слезы, и как же я сожалею… Изо всех сил я стараюсь держаться, и не получается. Я не хочу сдаваться! Это выше моих сил - смириться с мыслью, что я навсегда вычеркнута из списка здоровых и живых людей… С моими подругами я всегда веселая. Это им странно. Одна из них пытается найти во мне трагизм. Я не поддаюсь. Я изображаю наивную и радостную овечку.

Я себя не обманываю. Я прекрасно знаю, что такое туберкулез, и все-таки иногда во мне просыпается надежда… Это болезнь знаменитостей, и она даже называется болезнью писателей. Но не подумай, что я собираюсь из-за этого вообразить себя одной из них.

Я прочитала то, что написала до этого места. Плохо. Могут подумать, что меня больше ничего не интересует и моя песенка спета. Это не так!..

…Я думаю, будет лишним писать о том, что никто не должен увидеть это письмо".

Ривка Давидит была в этот период одной из ее близких подруг. Ее воспоминания дают нам представление о шести последних годах жизни Рахели.

"Одной из главных характерных черт ее образа была стоическая сила духа. Сам факт ее существования в одиночестве, при ее состоянии здоровья, в этой комнате наверху, - это был героизм души. И вне всякого сомнения, это было добровольное одиночество, идущее из ее принципов: она хотела быть свободной для себя самой, а также не быть обузой ни для кого из близких. Насколько только возможно было, она отказывалась от всякой помощи и обслуживания, почти до самого последнего дня.

Никогда не ощущалось в ее присутствии то вызывающее жалость бессилие, которое естественным образом сопровождает каждого смертельно больного. Это была сила личности, которая может страдать, но никогда не станет несчастной и жалкой. И еще одно: была в ней направленная твердость, полностью противоречащая лирическому и нежному настроению ее стихов. Она очень-очень старалась не проявлять излишней сентиментальности.

…Как она умела опьяняться стихом! Большие отрывки из Пушкина, Блока, Ахматовой постоянно были у нее на устах, и каждая произнесенная ею рифма вдруг обретала новое чудесное звучание…

…Еще одна важная ее черта - невероятное чувство юмора. Все ее выходки осуществлялись с совершенно серьезным выражением лица".

О чувстве юмора, свойственном Рахели, пишет множество ее друзей. Как и о "выходках":

Хая Ротберг: "С какой радостью и озорством она протянула мне однажды для прочтения стихотворение "Его жена"! И когда я закончила читать, спросила: "Ну, что ты думаешь, что скажут тель-авивские дамы об этом стихотворении - что за распутница его написала?" И расхохоталась".

Вот это стихотворение:

Как ей просто его величать

его именем средь бела дня!

Ну, а я привыкла молчать,

чтобы голос не выдал меня.


Как ей просто шагать по земле

рядом с ним

ясным днем!

Ну, а я пробираюсь во мгле

и тайком.


Есть кольцо золотое у ней,

и алмазы на нем горят.

Но мои кандалы - тяжелей

во сто крат.

Существуют две версии по поводу того, кто именно - точнее, чья жена - имеется в виду. По любой из этих версий, здесь нет описания реальных событий, это веселая шутка. Но вокруг было достаточно "тель-авивских дам", не обладавших ее чувством юмора…

А вот и более грустные свидетельства того, что с ней в эти годы происходило (а происходило - одиночество…):

Ита Иг-Факторит: "1929 год, дни погромов, а Рахель одна в своей мансарде. Близкие и друзья умоляют ее переехать к ним, чтобы переждать тяжелое время. Их уговоры не действуют: ведь у всех есть дети, говорит Рахель, и присутствие рядом больного человека нежелательно".

Ури Мильштейн пишет о том, что друзья Рахели обращались к Саре, его матери, с просьбами попробовать убедить свою тетю принять помощь: "Ничего нельзя сделать, - отвечала моя мать Рубашову, Бейлинсону и Берлу, которые искали способы помочь Рахели".

Из письма Рахели к Саре - ее племяннице и будущей матери Ури Мильштейна: "Я ложусь спать в семь часов, поэтому мои друзья не могут меня навещать. То есть, я утешаю себя мыслью, что если бы я не спала, они бы пришли… Эх, Сарэле, Сарэле…"

Газета "Давар"



Вот стихотворение Рахели, над которым стоит посвящение "Газете Давар":

Будто горный ручей, что в долину проник

и разросся могучей рекой,

и не вспомнит отныне он свой же источник, родник,

ставши гладью морской,


и не вспомнит о том, как свой путь, извиваясь, искал,

но стремленьем своим

он отыщет тот малый родник, что укрылся меж скал,

и насытится им.

Мысль о том, что Рахель должна вести поэтическую колонку в газете "Давар", первому пришла в голову Моше Бейлинсону. Главный редактор "Давара" Берл Кацнельсон и его заместитель Залман Рубашов, два ее друга со счастливых времен Кинерета, восприняли эту идею с энтузиазмом. Они сразу же решили пойти дальше и предложили Рахели должность в редакции и зарплату. Зарплату - в любом случае. Она отказалась, понимая, что ее сил хватит только на ни к чему не обязывающую поэтическую колонку, и иногда еще на статьи и эссе, и точно не хватит для постоянной работы. Она согласилась получать в "Даваре" только построчный гонорар.

Как хвосты у ящериц - малые радости мне.

Вот внезапно - море, что скрыли дома и стены,

заходящее солнце искры зажжет в окне, -

будь же благословенно.


Будь же благословенна отрада вечерней зари,

все намеки укрытые, тайны, и все отраженья,

чтоб нанизать на нитку кораллы прекраснейших рифм

силой воображенья…

"Давар" был ежедневной газетой с еженедельным субботним литературным приложением. Именно в нем, раз в неделю, по пятницам, начали появляться ее стихи, на первой странице, по одному стихотворению в каждом номере.

Еврейский ишув Палестины в эти годы сам, своими силами, прямо на глазах, воссоздавал разговорный иврит на основе древнего языка. В этом творчестве участвовал буквально каждый, говоривший на иврите. А на иврите старались говорить все. Слов пока не хватало, и в академию языка иврит постоянно шли письма с придуманными их авторами и с услышанными ими от своих изобретательных детей новыми словами, и некоторые из них академия принимала и включала в словарь возрожденного языка.

И вот в еженедельной газете вдруг начинают появляться женские лирические стихи, прекрасные стихи, на этом самом разговорном иврите! Рахель стала национальной поэтессой в течение самого короткого времени. Почти с самого начала она знала, что ее стихов ждут, что ради них с нетерпением разворачивают газету.

Как она писала? Вот очень интересные воспоминания Сары Мильштейн:

"Рахель искала совершенство в простоте. Она всегда исправляла, всегда меняла. Ее словарный запас был относительно ограниченный, и всегда рядом с ее подушкой лежали словарь и ТАНАХ. Иногда, когда трудно было найти нужное выражение, она писала по-русски и затем переводила на иврит. Она говорила мне: важен не запас слов, а то, как ты используешь свой запас слов. Если есть содержание, то для него находятся слова".

Шалом Йосеф Шапира: "Рахель осуществила чудо - создание почвы для поэзии Эрец-Исраэль, "поэзии детства" в "дни старости". Именно в этом ее величие. Ее простой "детский" язык - это язык нашего поколения, самый что ни на есть новый, и поэтому он является первоначальным выражением "возвращения в Сион" наших дней".

Она была не просто "мешоререт" - "создающая стихи". Она была той, кто одновременно с этим создает язык для своих стихов.

Хая Ротберг вспоминала: "В этой комнате никогда не возникало ощущения, что Рахель несчастна. Она была из тех, кто не сдается, кто счастлив в любой ситуации. Я помню, как однажды, когда я зашла, она протянула мне маленькое стихотворение, которое только что закончила записывать карандашом, и я прочитала:

А бессонной ночью - на сердце лед,

а бессонной ночью - ужасен гнет.

Протянуть ли руку - порвать ли нить?

Отступить?


А наутро - свет.

он на крыльях мчит,

и тихонько он

мне в окно стучит.

Не тяну я руку, не рву я нить.

Сердце!

Дай мне повременить!"

Хая Ротберг продолжает: "Рахель любила расспрашивать меня о людях и называла это "сплетнями" ("лашон а-ра") … Теперь она не была такой одинокой, как тогда, после Дгании. Многие приходили к ней, чтобы получить поддержку. Многие получали ее от нее, а не она - от них. С этого времени поэзия стала содержанием ее жизни и ее единственным утешением… Это было чудом героизма, ее властью над немощью тела ради стиха. Все последние десять лет ее жизни были не жизнью, а поэзией. Еще стихотворение и еще стихотворение - до последней минуты".

Иногда глубинное содержание ее стихов оказывалось выше понимания тех, кто видел только лежащее на поверхности. Вот один из примеров.

Густа Рехав: "После публикации нового стихотворения я некоторое время не заходила к ней, потому что боялась, что она поинтересуется моим мнением, а я иногда бывала потрясена и, несмотря на все мое восхищение, несколько дней ходила с мыслью: как же можно так раскрываться? После появления стихотворения "Возмещение" я пришла к ней грустная, и она, спросив о моем мнении, продолжила говорить: "У меня был Моше (Шарет), и он был печален, а я не понимаю, откуда печаль, ведь стихотворение такое веселое и радостное!"

А вот стихотворение, о котором идет речь:

Это слабое тело,

это сердце, что полно печали такой -

станут прахом земным они чуть погодя,

частью почвы, и с нею дождутся дождя

и, смеясь, взлетят высоко.


С благодатным дождем

я прорвусь к небесам -

через почву пройду,

стены гроба поправ,

и тогда загляну прямо зною в глаза

я глазами трав.

При жизни Рахели вышло два ее поэтических сборника - "Обсевок" и "Со стороны". Во время издания второго из них она была уже очень больна: "Я получила "Со стороны". Хотела послать его тебе, но все стихи вдруг показались мне ничтожными. Мне сильно захотелось уничтожить их и забыть. Это странно, не правда ли? С "Обсевком" так не было, напротив, я с удовольствием раздавала его направо и налево…" - пишет она подруге.

"Дочь Ивтаха". Рахель и Бялик



…Два десятилетия назад они прибыли в Яффо, независимо друг от друга, в одном и том же году. Оба - с одной и той же целью: посмотреть, что здесь, в Эрец Исраэль, происходит. Впечатлиться - и вернуться в галут… Хаим Нахман Бялик так и сделал. Он приедет сюда снова только через пятнадцать лет, поселится в Тель-Авиве и продолжит свою деятельность в роли классика ивритской поэзии, столь успешно начатую им в Одессе.

Рахель, которая в том же 1909 году тоже приехала "на две недели", осталась в Эрец Исраэль на всю жизнь.

Через десять лет после этого, находясь в Одессе и дожидаясь выхода в море парохода Руслан, Рахель переводила с иврита на русский язык стихи Хаима Нахмана Бялика и его друга и ученика Яакова Фихмана и публиковала их в еврейских русскоязычных изданиях. Встречались ли они тогда с Бяликом? История не сохранила упоминаний о таких встречах. Она была в то время уже очень больна и вряд ли могла ходить на литературные встречи и мероприятия. А Бялик вряд ли сильно интересовался русскоязычной прессой, пусть даже еврейской. Скорее всего, Рахель так и не познакомилась тогда в Одессе с обожаемым ею легендарным национальным поэтом, хотя наверняка мы этого знать не можем. В ивритских изданиях она не печаталась - только через год после этого, уже в Эрец Исраэль, в цфатской больнице, она начнет писать стихи на иврите.

Бялик тогда на "Руслан" не попал - остался помогать своему брату и заболевшей племяннице. Только через пять лет, в 1924 году, Тель-Авив наконец торжественно встретил своего национального поэта, на этот раз прибывшего в роли репатрианта.

Во второй половине двадцатых годов, в Тель-Авиве, в доме своего брата, уже почти не вставая с постели из-за болезни, Рахель однажды встретила пришедшую ее навестить подругу восторженным восклицанием: "У меня был Бялик!"

Вот как вспоминает об этом Хая Ротберг: "… Когда я вошла к ней, была уже ночь. Она лежала, и радость была на ее лице. Она сказала мне: "Ты знаешь, кто ко мне приходил? Бялик! Мой брат был потрясен!.."

А вот как пишет о другом визите Бялика к Рахели ее племянница Сара Мильштейн: "…Однажды я вошла к ней. У нее на лице был покой. "Здесь был Бялик", - сказала она торжествующе. - "Бялик посетил меня в моей комнате". Она почитала его поэзию, и его визит был для нее признанием ее стихов".

Бялик навещал больную Рахель несколько раз.

На церемонии "шлошим" через месяц после ее смерти Хаим Нахман Бялик произнесет: "Тяжелая утрата постигла ивритскую литературу и поэзию в Эрец Исраэль с уходом одной из представительниц нового хора, который я назвал бы хором пророчицы Мирьям, состоящим из израильских поэтесс, появившихся у нас в последние годы…"

Таким образом, как и принято в еврейской традиции, Бялик создал для ивритских поэтесс в общей "поэтической синагоге" как бы отдельный "женский балкон", отделил их от коллег-поэтов и при этом объединил всех вместе под одним именем - некоего танахического "хора". Он относил к этому хору Рахель, Элишеву, Йохевед Бат-Мирьям и еще двух-трех поэтесс с менее известным именами.

В продолжении своей речи на "шлошим" Рахели Бялик сказал о ней: "В ее стихах слышится отголосок пения тех, кто был принесен в жертву, отголосок песен дочери Ивтаха, которая ушла в горы проститься со своими подругами".

Такой ее видел классик, стоявший у истока "серебряного века" ивритской поэзии.

Но и она сама видела себя "дочерью Ивтаха". Вот одно из ее самых последних стихотворений, - оно написано прямо накануне ее смерти в апреле 1931 года:

Если жизнь отдать за народ - не случилось, -

умирания долгого боль и страх,

может, хоть немного Бога смягчили,

как Ифтаха дочери смерть в горах.


И когда я пойму, что время настало,

пусть разящий топор добавит свой глас

и смешается с песней братьев усталых,

что с победой вернулись домой в этот час.

"Нить порвалась…"



Ури Мильштейн пишет: "Почти все стихи Рахели созданы в последние шесть лет ее жизни. Это было нечто вроде автобиографии человека, который готовится умереть и ведет счет своих воспоминаний, любовей и разочарований. В эти дни моя мать была самым близким человеком для Рахели".

Его мать Сара Мелирович, любимая племянница Рахели, дочь ее сестры Батьи, после своей репатриации в 1925 году сразу же поехала повидаться со своей тетей Рахелью, которую помнила высокой веселой красавицей. Увидев больную Рахель, она приняла решение остаться с ней рядом, ухаживать за ней и помогать ей. Она поселилась в Тель-Авиве и, после тяжелого рабочего дня, вечерами, поднималась по лестнице в мансарду на Буграшов, 5. Она приносила продукты и книги, сидела с больной тетей, относила стихи в редакцию "Давара". После пяти таких лет Рахели удалось наконец уговорить Сару уйти в ее собственную жизнь, поступить в киббуц, о котором та мечтала. Сара не хотела уезжать, ей было страшно ее оставлять. Но Рахель убедила ее - она сказала, что теперь, когда вернулась Шошана после учебы в Берлине, она не останется одна.

Шошана была хорошей сестрой. Но не все обладают врожденным талантом ухода за больными. В последний год своей жизни Рахель, которая старалась при первой же возможности, при первом же малейшем облегчении своего состояния, выйти из дома - в кино, на вечер, на собрание, в редакцию, - заболела и гриппом, и дизентерией. Именно это приблизило ее смерть. Туберкулез может долго щадить вас, если вам удается с ним договориться. Но он не дает себя игнорировать… Только Сара могла обеспечить ей условия, при которых выходы из дома можно было свести к минимуму.

Однажды, когда они сидели с Сарой на крыше и смотрели, как солнце садится в море, племянница спросила у нее: "Тетя, почему ты такая грустная?" - "Как же мне не быть грустной, Сонечка, - ответила Рахель, - если я вот-вот умру, а у меня нет детей…" - "Тетя, - произнесла в ответ Сара, - я обещаю тебе, что если я выйду замуж и у меня родится дочь, я назову ее Рахель".

На следующий день Сара получила в руки листок с очередным стихотворением, с просьбой отнести его в редакцию "Давара". Стихотворение было таким:

Назови моим именем дочь -

руку дай,

постарайся помочь.

Так печален в вечность уход!


И когда она подрастет,

то мою сиротливую песнь,

мой вечерний, грустный мотив -

в золотую звонкую весть,

в голос утра она превратит.


Нить порвалась - вплети ее им,

дочерям и внучкам твоим!

Когда у Сары, через много лет, родилась дочь, она назвала ее именем Рахель.

Существует еще несколько женщин по имени Рахель, родившихся в конце двадцатых и в начале тридцатых годов, уверенных в том, что это стихотворение было обращено именно к их матерям, бывших подругами поэтессы…

Тема "порванной нити" уже понималась ею и раньше, за год до написания этого стихотворения:


Бесплодная


Вот бы сыночка иметь довелось!

Был бы он черноволос.

Бродим в саду, не боимся росы -

я -

и мой сын.


Ури, мой свет и моя душа!

Имя, как капли ручья.

Черноволосого малыша

Ури - назвала бы я.


Буду молиться, как Хана в Шило,

и, как Рахель, страдать.

Буду его ждать.

Спустя годы, за шесть лет до рождения дочери по имени Рахель, племянница поэтессы Рахели Сара родила своего второго сына и назвала его Ури. Это и есть известный израильский военный историк Ури Мильштейн, который уже неоднократно цитировался в этой книге.

И он был не единственным Ури, который получил свое имя по следам этого стихотворения. Он был даже далеко не первым. И не вторым…

Сразу же после появления в "Даваре" стихотворения "Бесплодная" расстроенные и растроганные читатели, один за другим, стали называть своих новорожденных малышей именем Ури. Через несколько лет был проведен статистический опрос, который показал, что имя Ури является самым популярным именем среди новорожденных мальчиков в еврейском ишуве Палестины…

"Я не любила, но я могла бы…"



"Попытка

посвятить

стихи

в последний раз -

тому,

кто в написании

статей погряз.

И больше я

ни разу

не прерву

его покой,

есть множество

других,

а этот -

кто такой?"

Это веселое стихотворение Рахель вставляет в одно из писем Шошане. Дальше она пишет ей: "Из троицы своих друзей я, как всегда, в мире с двумя и в ссоре с одним. Угадай, с кем?"

Браха Хабас, одна из близких подруг Рахели, вспоминает: "Между приступами болезни она могла появиться в редакции и сконцентрировать все вокруг себя - в блеске мысли, в страстной реакции, в ярком выражении - в богатстве своего духа".

А вот подробный отрывок из воспоминаний другой ее подруги, Мари Яцив:

"Однажды Рахель вдруг появляется у меня и совершенно без сил падает на диван. Я в панике. "Это пройдет, - говорит она, - пойдем что-нибудь купим и зайдем в редакцию"… В комнате три стола, за ними три человека - руководство редакции - связанных между собой близкой дружбой. Среди них сидит Рахель. Ее большие синие глаза как две горящие звезды. Ее уста полны смеха. Я сижу в стороне и не верю самой себе. Это та самая Рахель, которая только что была без сил и едва могла дышать! - и вдруг три друга превращаются в трех соперников. Они не смотрят друг на друга. Каждый старается блеснуть более остроумным ответом, чем остальные. Атмосфера в комнате очень напряженная… Взлет настроения сопровождается ревностью и тоской по отношению к женщине, которая может быть такой сияющей, красивой (не телесной красотой), умной, живой… Это представление, это прекрасная игра продолжалось лишь короткое время, и когда она почувствовала, что силы заканчиваются, она встала и попросила меня проводить ее домой. По дороге, в повозке, она была почти без сознания, и смертельная бледность покрывала ее лицо".

…Кто же эти три друга-соперника?

Один из них - главный редактор "Давара" Берл Кацнельсон, ее близкий друг еще со счастливых времен Кинерета.

Второй - Моше Бейлинсон, врач и журналист, который по совету ее брата Яакова пришел к ней однажды брать уроки иврита. Он сразу же поставил ей диагноз, уже давно ей известный - открытая форма туберкулеза - и запретил преподавать и вообще работать. Но он не просто отобрал у нее этим запретом последнюю возможность заработка, он также придумал выход, - ведение ею поэтической колонки в "Даваре".

В последние годы ее жизни Моше Бейлинсон был среди ее самых преданных друзей. Это он, когда она оказалась в безвыходном положении, нашел ей квартиру на Буграшов. Однажды Рахель оторвала клочок от фирменного конверта издательства "Давар" и записала на нем строчки из своего стихотворения на русском языке, когда-то давным-давно посвященного ею Михаэлю Бернштейну: "Я не любила - но я могла бы, о, я могла бы Вас полюбить!" Этот бесценный для адресата обрывок конверта был вручен ею Моше Бейлинсону…

Третий персонаж… Но на нем надо остановиться подробнее.

"Закрытый сад"



Кто ты? Я тянусь рукой, но рядом

я твоих не ощущаю рук,

и глаза, с моим встречаясь взглядом,

прячутся, и в них сквозит испуг.


Каждый человек - как сад закрытый,

и к нему тропинка не лежит.

Жду, покуда на пустынных плитах

иссякает жизнь…

Над этим стихотворением Рахели, положенном позже на музыку, как и многие другие ее стихи, стоит посвящение: Чужому. Что оно означает? На иврите это звучит "ле-зар". Чужой - "зар". Это слово представляет собой сочетание первых букв имени Залман Рубашов. Таким образом, посвящение можно расшифровать так: "Залману Рубашову, ставшему чужим".

Рубашов, который вскоре сменит свою фамилию на Шазар и через много лет войдет под ней в историю в качестве третьего президента Государства Израиль, сейчас, во второй половине двадцатых годов, издает вместе с Берлом Кацнельсоном "Давар". Он женат, у него дочь.

Он, как и в юности, влюблен в Рахель…

Из ее письма к Шуламит Клогай: "З. все время донимает меня по поводу "материала" для "Мосафа". Каждый раз я клянусь ему всем святым, что только у меня есть, никогда в жизни больше не писать стихов. Он выслушивает это и лукаво подмигивает. И в конце концов я разрешаю ему полистать тетрадку, вдруг он оттуда что-нибудь выловит…"

В этот период она написала ему не только "Закрытый сад", но и два стихотворения, над каждым из которых стоит прямое посвящение - "Залману". В обоих их названиях есть слово "эхо". Он был потрясен и растроган, увидев это - как уже говорилось здесь выше, он и не предполагал, что именно "эхо" той прогулки, о котором он писал в своих воспоминаниях, она запомнила не менее ясно, чем он сам.

Вот эти два стихотворения:


Союз с эхом

Как союз между звуком и эхом,

так и наша с тобою связь.

Ей года и века - не помеха,

в сердце память живет, затаясь.


На вершине - двое.

Как ветер,

весела она и легка,

ну, а он - черноглаз и светел,

как еврейский отрок в веках.


Он сказал: "Как пастушьи свирели,

голос твой в Иудейских горах,

эти звуки не устарели,

и легенда та не стара".


Нас вели изгнанья путями,

эта доля совсем не легка.

Потому ли союзу меж нами

не помеха - года и века?

Эхо

Там горы к небу поднялись -

в дали прошедших лет.

И с песней я взлетала ввысь,

кричала: "Кто там? Отзовись!" -

И эхо мне в ответ.


Померк тот свет, прошли года,

вершины стерлись те.

Но эхо живо, как тогда,

ты крикни, и оно всегда

ответит в пустоте.


Когда беда приходит вдруг,

когда вокруг темно, -

как сохранить хотя бы звук,

хотя бы тень, пожатье рук,

пусть эхо лишь одно!..

Беда уже пришла… Он навещает ее, сидит рядом, листает ее тетрадку и молчит, - не знает, что сказать. А она пишет стихи, уже без прямых посвящений:

Земля молчит -

и будто саван грудь окутал,

и будто сердце мне пронзил молчанья меч.

Но я покуда здесь и жду еще покуда,

и кровь стихов моих не прекращает течь.


Раз смерть молчит -

умолкнем мы в ее объятьях,

настанет день - и путь прервется у черты,

но до чего же голос жизни нам приятен,

как звуки эха его ясны и чисты!


Могильным холодом в лицо

молчанье дышит,

и ухмыляется чудовище в ночи.

Но я покуда здесь, покуда здесь,

ты слышишь?

Срази меня словами! Только не молчи!

Стихотворение под названием "Прежняя ночь" написано менее чем за месяц до ее смерти. Оно тоже пронизано памятью об их общем Кинерете:


Прежняя ночь

Нынче все по-иному - никто не поверит:

мы летим над землей, будто в сбывшихся снах.

Мы с тобою на лодке, сверкает Кинерет,

и над нами горит парусов белизна.


Мы когда-то сплетали из лунного света

тот фитиль, что навеки

связал нас с тобой.

Все свершилось! Смотри:

сон сбывается этот,

мы бредем золотою тропой.


Станет память кристальной

водой родниковой,

давшей влагу сожженной земле.

Эта ночь - навсегда. Ее светом окован

строй за нею тянувшихся лет.

…Вспоминает Сара Мильштейн:

"После ее смерти, когда было составлено собрание ее стихотворений, я обратила внимание Залмана Рубашова на то, что два стихотворения подписаны псевдонимом "Михаэль Бернштейн". Я рассказала ему о Михаэле Бернштейне. Он мне ответил: "Я знаю. Эти стихотворения были включены в сборник. Но Михаэля Бернштейна никогда не существовало. Она придумала его в своем сердце, чтобы не рассказывать о другом". А кто был тот другой - он просто не стал уточнять".

Продолжает ее сын Ури Мильштейн:

"После смерти Рахели Шазар забрал все черновики и документы, найденные в ее комнате. Стихи были опубликованы издательством "Давар", черновики были переданы в архив, а личные записи он спрятал. В разговорах со мной он отрицал факт существования Михаэля Бернштейна. Я видел перед собой старика, уважаемого президента еврейской страны, ведущего себя, как влюбленный юноша, который отрицает реальность. Я сказал ему, что я ему не верю. Он ответил: тогда найди любовные письма! - намекая на те документы, которые находились у него. Я сказал: так открой сейф! И тут его жена ворвалась в офис, как будто бы она подслушивала за дверью, и заставила его сопровождать ее на обед".

Ури Мильштейн рассказывает, что Шазару приходилось уезжать из Иерусалима в свои президентские апартаменты в одном из тель-авивских отелей, чтобы спокойно с ним пообщаться. Он считал Ури членом семьи и очень тепло к нему относился. Сам Ури предполагает, что он был для этого человека неким воплощением несбывшегося, как несуществующий общий сын - его и Рахели…

"Ради них цветут эдельвейсы"



Рахель и Берл Кацнельсон были представителями Второй Алии, Рубашов и Бейлинсон - Третьей. Только двое - Рахель и Берл - были первопроходцами, халуцим. Только одна из них - Рахель - смогла впитать и пропустить через себя прекрасную идею, не став при этом идеологом. Все, что относится к понятию "идеология", было максимально далеко от ее мировосприятия. Но она была - и осталась в веках - воплощением прекрасной идеи. Идеи Второй Алии.

Однажды Моше Бейлинсон написал в "Даваре" хвалебную статью о Второй Алие, той, о которой он сам знал только по рассказам. Рахель ответила ему статьей, выражающей взгляд изнутри.

Только она, поэтесса Рахель, могла объяснить им смысл того, чем они занимались, смысл их идей, за которые они боролись и которым готовы были посвятить жизнь. Она была сутью этих прекрасных идей, их самым светлым, самым ясным пониманием.

И она была прекрасной женщиной. Всегда, до самого последнего дня, в их глазах - прекрасной. Вспомним эти слова Ури Мильштейна: "Рахель могла воздействовать на широкие круги реальности, посредством лидеров, которых она околдовывала".

Вот отрывки из ее статьи - ответа Моше Бейлинсону, напечатанного в "Даваре":

"Очень странными показались мне слова М.Б. о Второй Алие. В каких трагических красках он описывает судьбу этих людей! Просто сердце разрывается от жалости: слепые жертвы, что взошли на эшафот во славу Родины. Но я вижу их вовсе не такими, - не жертвами, а завоевателями, первопроходцами, как те альпинисты, под ногами которых пропасть, а они поднимаются ввысь и дышат горным воздухом, и ради них цветут эдельвейсы…

…Просыпаться утром не для учительства, не для бухгалтерии, а для полей, для садов, быть компаньонами Всевышнего в Его сотворении мира… А хороводы в лунную ночь, а езда на горячей арабской лошади, а весенние прогулки в галилейских горах - это жизнь без радости?

Да, Вторая Алия была героической, но при том, что он видит героизм в отказе от всего того, что они имели в странах исхода и в их добровольной жизни на пустынной земле, я вижу его в их стремлении быть счастливыми, в их готовности заплатить жизнью за это счастье на возрождающейся Родине".

Ури Мильштейн считает, что "Рахель вылепила поколение халуцим своим прямым влиянием на его руководителей не в меньшей степени, чем своими стихами. Ее стихи и она сама были для них одним и тем же переживанием… Она понятия не имела, что, создавая стихи в тель-авивской мансарде рядом с морем, она в то же время создает культуру основных элит ишува и будущего государства…"

"…только пела и ждала…"



Шошана, находившаяся рядом с Рахелью в последний год ее жизни, пишет Марии Шкапской: "Рахель Блювштейн просила меня написать Вам от ее имени. Ей самой трудно писать, т.к. она чувствует себя все время очень неважно, да и хандрит. Она просит Вас сообщить ей все, что Вы знаете о Михаиле Борисовиче… Она занимается переводами, когда здоровье ей это позволяет… Настроение у нее очень неважное. Кажется, она сильно тоскует… Роза (Шошана)".

А вот что пишет сама Рахель своей подруге детства Шуламит Клогай: "Что до хорошо известной тебе "поэтессы", которую на возвышенном языке называют Рахель, то она больше не пишет стихов, а вместо этого переводит стихи других. Знакома ли тебе, Шу, Анна Ахматова?.."

Рахель переводила Пушкина, Есенина… В полный сборник ее произведений включены переводы четырех ахматовских стихотворений. Одно из них, в котором есть строки "…в этой жизни я немного видела - только пела и ждала…" - написано Анной Ахматовой в момент обострения ее болезни - туберкулеза… Перевод Рахели очень близок к тексту источника.

После смерти Рахели все найденные в ее комнате черновики еще не опубликованных и не вошедших в первые два сборника стихотворений были собраны в третий сборник, который, по предложению ее друзей, получил название "Нево" - в честь горы Нево, на которой умер Моше Рабейну и с которой он смотрел на Эрец Исраэль, куда ему не суждено было войти.

В "Нево" поначалу включили и это стихотворение… Оно оказалось настолько же "рахелевским", насколько было и "ахматовским". И только во втором издании, после того, как читатели обратили внимание редакции на ошибку, появился раздел переводов, куда оно и было перенесено.

"Весна". Рахель и Ури Цви Гринберг



Однажды, в 1926 году, Рахель написала стихотворение под названием "Весна", с эпиграфом из Саши Черного. В "Даваре" эпиграф выкинули, а стихотворение напечатали:


"Весенний ветер за дверьми…

В кого б влюбиться, черт возьми?!"

Саша Черный

Не закрыла окно - неужели?

Позабыла я дверь запереть?

Но прорвалась весна через щели,

чтобы все пробудить и согреть.


Что же может сравнять нас с тобою?

Ты восторженный, рыжий, хмельной.

Так зачем ты уносишь с собою

все, что осенью собрано мной?


Уходи же из этой пустыни,

от границ моих, окон, дверей!..

…Ну, а, может, зайдешь, - только ныне,

только ныне? И - прочь поскорей…

Ита Иг-Факторит, одна из ее подруг, вспоминает: "После публикации стихотворения "Весна" Рахель сказала мне со смехом: "Сплетни достигают меня мгновенно, и сейчас многие интересуются, кто это такой восторженный, рыжий и хмельной ворвался в мою комнату. Некоторые уверены, что это…" (и Рахель называет имя того, к кому подходит описание). Во время этого разговора Рахель все время веселилась и шутила".

Вот что пишет Хаим Беэр о стихотворении "Весна": "Ури Цви Гринберг утверждал, что Рахель посвятила это стихотворение ему, а Берл Кацнельсон уговорил ее изменить посвящение…" (стихотворение вышло в конце концов с "нейтральным" посвящением Саре - ее племяннице).

Вручая Ури Цви Гринбергу в подарок экземпляр своего первого сборника "Обсевок", Рахель записала на развороте обложки первые две строчки второй строфы своего стихотворения "Весна": "Что же может сравнять нас с тобою? Ты восторженный, рыжий, хмельной…" И если это не посвящение, то что же это еще?

По словам Хаима Беэра, "на эту неясную историю неожиданно пролил свет Шимон Кушнир: "Между ними была связь. Но Ури Цви ухаживал за ней, как ухаживают за женщиной, а она это не принимала. Было что-то, что как будто бы задевало ее. В дни ее болезни все друзья оставили ее, и ухаживания Ури Цви льстили ей и одновременно пугали ее"".

Что ее пугало на самом деле? Может быть, присутствующая в комнате тень его первой большой любви, девушки, на которой он отказался жениться в далекой юности, подчинившись воле родителей? Той, которая была больна той же самой болезнью, что и она - туберкулезом, той, что умерла в день своей свадьбы - не с ним, а с другим? Ури Цви всю жизнь помнил свою первую любовь. Позже, в пятидесятых годах, он написал цикл из пяти стихотворений под названием "На смерть прекраснейшей из женщин", где он оплакивает свою непорочную невесту, умершую в день свадьбы. И, возможно, не только ее одну…

Ури Мильштейн, внучатый племянник Рахели, приводит свое свидетельство: "Я разговаривал об этом с Ури Цви Гринбергом. Он категорически заявлял, что стихотворение "Весна" посвящено ему. Он сказал мне, что у них с Рахелью были дружеские платонические отношения". Его мать Сара Мильштейн, племянница поэтессы, дополняет: "Рахель была очень впечатлена стихами Ури Цви Гринберга. Он утверждал, что она была в него влюблена. Возможно, он был прав".

Ну, а он? Через пятьдесят лет, в беседе с делегацией во главе с министром образования, которая пришла навестить его в Суккот в 1976 году, он говорил о своей дружбе с Рахелью. Хаим Беэр передает его рассказ: "В один из дней Берл привел его в ее комнату на улице Буграшов. Она была одета в легкое белое платье и тяжело дышала. Вдохи сотрясали ее всю. И окно, и дверь были распахнуты. Она сказала: я жду ее, и он понял, что она говорит о смерти. С тех пор он часто бывал у нее, также и в те дни, когда близкие друзья ее бросили…"

Вот еще одно стихотворение Рахели, предположительно 1927 года:


"Четверо прокаженных были у ворот...

И сказали они друг другу...

Этот день - день радостной вести..."

Мелахим II, 7, 3-9


И когда внезапно враги ушли,

и когда спасен был Шомрон, -

прокаженные городу весть принесли,

что отныне свободен он.


Как Шомрон, мы в осаде сегодня здесь,

голод страшен, никто не спасет,

только пусть о свободе великую весть

прокаженный мне не несет.


Лишь от чистого жду я свободы себе,

только чистый прогонит беду,

а не сможет - тогда покорюсь я судьбе,

не дождавшись спасенья, уйду.


Трудно точно установить, кого она здесь подразумевает под "прокаженными" - об этом существуют прямо противоположные мнения. Зато точно известно, кого имел в виду под "прокаженными" Ури Цви в своем стихотворении, написанном в 1929 году, когда он ушел из "Давара", в котором Рахель вела поэтическую колонку и в руководстве которого были ее друзья.

Это стихотворение Ури Цви Гринберга 1929 года очень похоже на перекличку с Рахелью или же ответ ей:


И опять мне средь них заседать,

изрекая красивые фразы,

и покровы для них создавать,

чтоб могли они скрыть заразу,

чтоб, закутавшись, вышли к толпе,

пронося заразу в себе.


Не хочу я их видеть и знать не хочу,

заржаветь я желаю перу моему,

я исчезну совсем, я останусь без чувств,

я утихну в музее, закроюсь в дому.


Мой дед был раввином, а не торгашом,

он не лицемерил, а прямо шел,

и ложь не касалась его никогда.

Я - как он. Будет пищей мне хлеб и вода.


Он покинул "Давар" в 1929 году из-за того, что разошелся с его редакцией во взглядах. Он считал, что газета слишком мягко реагирует на устраиваемые арабами погромы. В разговоре с Ури Мильштейном он указывал еще одну причину своей ссоры с Берлом и с Залманом, и причина эта касалась Рахели…

В это же время он ссорится с политическим руководством ишува и вступает в партию сионистов-ревизионистов Жаботинского. Он прекратил сотрудничество с "Даваром" за несколько недель до погромов, произошедших летом этого года, а через год начал печататься в газете "Доар а-Йом", издававшейся ревизионистами.

"Утро в Элуле"



И вот последний отголосок эха стих,

от всех сокровищ не осталось ни следа,

и обнищало сразу сердце, и грустит

в оковах льда.


Как жить тому, кто забывает о былом,

как превозмочь ему перед грядущим страх?

Его не скроет больше память под крылом,

рассеяв мрак…

Многие стихи Рахели - стоит еще раз напомнить, что они все до одного были написаны уже после ее изгнания из Дгании, после прощания с Кинеретом и вступления в тяжелейший десятилетний период борьбы со смертельной болезнью - выражают рвущуюся из сердца тоску по счастливой молодости на Кинерете:

Без слов, без движенья и взгляда,

в долгий миг тишины, -

прижаться и быть с тобой рядом

в вечера, что неги полны.


И тогда покой я узнаю

в эти жаркие дни,

сев отдохнуть у края,

у темного леса в тени.


И тогда я забуду,

что меня настигла беда,

та, что жизни тихое чудо

превращает в траур всегда.


Прижаться и быть с тобой рядом

в вечера, что неги полны,

без слов, без движенья и взгляда,

в долгий миг тишины…

У нее было слишком мало счастливых лет, выделенное ей судьбою счастье оказалось слишком плотно сконцентрированным во времени. Может быть, именно поэтому эти стихи так пронзительны:

Бесплодных сумерек скорбь свою набросила тень.

Не умер еще этот день, ясны небеса пред закатом.

Для сказок - эти часы, для слов - вот именно тех:

"Жила-была девушка как-то…"


"Жила-была девушка как-то, была весела и легка,

легко за пахарем шла, несла мешок с зерном,

но поле то далеко, дорога туда далека,

судьбой закрыта давно".


"Закрыта судьбой навсегда, ты в прошлом ее оставь,

ведь все четыре угла палатки - сдул суховей".

Бесплодных сумерек скорбь, тобой я уже сыта

и сказкой этой твоей.

Ее молодость - настоящая живая сказка, в которую она вступает, пробуждаясь на кинеретской ферме раньше зари, и затем отправляется сначала в коровник на ночную дойку, а потом, с рассветом, выводит на пастбище стадо гусей - эти подробности ее рабочего дня мы узнаем из ее стихов и из воспоминаний ее друзей.

Наш пастух, старик Абу-Цалах,

меня будит: "Рахель, проснись!"

Обманули сны, опоздала.

Я, как тень, спускаюся вниз.


Двор иной в ночном освещенье,

да и я - не прежняя в нем.

Я замру, одна, в восхищенье

в этом мире огромном ночном.


Задремавших дрема закружит,

между снами выстроит мост,

только я - у ночи в подружках,

посвященная в тайны звезд.

В своих стихах она обращается к возлюбленному, в тот момент, когда ее оставляют силы. Обращается с тщетной надеждой, понимая, что у него мало возможностей выполнить ее просьбы. Поэтому и просьбу она выбирает самую простую:

Нет сил, я в западне, -

так будь же добр ко мне, так будь же добр ко мне!

Стань мостиком над пропастью тоски, над бездной дней,

будь добр ко мне, будь добр ко мне, будь для меня душой,

опорой сердцу, деревом в степи безмолвной и большой!

Будь добр ко мне! Далек исход из долгой той ночи.

Стань вестью радостной, стань светом для меня,

стань хлебом из печи!

К кому она обращается здесь? Очевидно, к тому, с кем провела всего несколько коротких счастливых недель на своем Кинерете, к тому, кто и сейчас находится близко - и одновременно так далеко:

Соберу я в грозди

шепоты, стенанья

и пошлю в подарок

все, что я нашла -

все, что не успела

вырвать грусть с корнями,

все, что моя ярость

не сожгла дотла.


И на дне корзины -

мой родной Кинерет,

розовый рассвет

ласкает утром взор,

золото полудня

мой покой измерит,

и сирень заката

на вершинах гор.


Лунной ночи память,

что доныне снится,

что о счастье пела

на вершине дней…

Обвяжу подарок

шелковою нитью.

Примешь ли его ты,

вспомнишь ли о ней?

Ее стихи - это просьбы о помощи, никого ни к чему не обязывающие, именно потому что они высказаны в форме стихов, - притом, что на самом деле, в реальной жизни, в быту, в прозе, она никого и никогда даже и не думала просить о помощи.

Опоздала она, а придя, она не решилась,

не решилась воскликнуть: ну вот, я пришла! -

в двери сердца стуча,

и стояла покорно она, и рука ее опустилась,

и печаль в умоляющем взгляде, лишь грусть и печаль.


Потому и тлеют едва в честь нее зажженные свечи,

будто яркая осень горит среди сумерек и темноты,

потому и тиха моя радость, тиха, непрочна и не вечна,

как тоска напрасной надежды,

как боль ожиданий пустых.

Это просто печальное повествование, в котором жалобы настолько завуалированы, что никто и не должен ощутить себя обязанным хоть как-то на них среагировать:

Вперить глаза в кричащий ночи зрак

и руки протянуть к чему-то в пустоте,

настроить чуткий слух на шорох в темноте

и чуда ждать, надеяться на знак…


Сто раз поверить, сотни раз вести борьбу

с той тайной верой в воздаянья близкий дар,

тонуть в забвенье и опять всплывать всегда,

и проклинать судьбу, и принимать судьбу.


Уйти в укрытье, в прошлое свое,

изведать чистоту, изведать милость в нем,

рыдать, покуда ночь не обернется днем,

и опьяняться болью, сладостью ее.

И еще - страх перед потерей тех последних крупиц тихого счастья, которые все еще готов тебе выделить этот мир:

В большом одиночестве, раненном и живом

буду часами лежать и тихо грустить.

Судьба в винограднике моем не оставила ничего,

но смирилось сердце, простив.

И если эти дни - последние дни, увы,

я буду молчать,

чтоб с этих дружественных небес не ушло синевы,

ни одного луча.

А также - любовь к сегодняшнему дню, даже в тот момент, когда он еще не настал, любовь к нему в час рассвета, заранее, задабривание этого дня, установление неразрывной связи с ним, союза, который не может быть нарушен:

Здесь, на земле, а вовсе не в облаках,

здесь, на этой матери нашей - земле -

будем грустить и радоваться пока

радостью - той, что умеет жалеть.


Нет, не туманы завтра - сегодняшний день впереди,

этот жаркий сегодняшний день, а не завтра во мгле.

Как напоить этот день? - он короток, он один,

но пока он здесь, на земле.


И пока не настала ночь - приходите все,

и усилием общим, объединением сил,

тысячью рук - может, сдвинем мы камень сей,

этот камень, что колодец закрыл?

В ее стихах присутствует также и диалог с Богом. Он начинается со спора и отчаяния:

Этот день так долго ждала я, -

почему же на сердце тень?

Кто же сделал из встречи желанной

расставания тяжкий день?


Кто в колодцы всыпал отраву?

Кто устроил засаду мне?

Кто в святое чувство отрады

вылил этот неясный гнев?


Неужели и эту малость

возложить на алтарь судьбы,

чтобы только унял свою ярость

Тот, кто первенцев хочет любых?

…и продолжается попыткой установить мир, усилием по направлению к этому миру, предпринятым со своей собственной стороны:

Книгу Йова раскрыла, читаю о нем.

Вот герой! Нас ведь тоже учили

видеть благо и пользу в страданье своем,

подчиняясь Всевышней силе.


Если б только уметь разговор нам живой,

как и он, вести благосклонно,

и устало склоняться, как он, головой,

и идти к Отцовскому лону…

Или вот так: просто простить и начать сначала, обратившись все к тем же счастливым воспоминаниям о Кинерете, используя их как опору, - как в этом относительно раннем стихотворении 1923 года, написанном в Петах-Тикве, где она работала учительницей:

Утро в Элуле. Мир розовый и голубой,

утешение льется везде.

Может быть, встать, стряхнуть вчерашнюю боль

и поверить в завтрашний день?

Может быть, в сердце покорном смириться с судьбой,

все принять и собой овладеть?


Вот уже появилась меж гряд и борозд на пути

та, что включает кран,

каждый жаждущий стебель получит жизнь

и сможет расти,

эта влага очень щедра.

Может, зло, что мне причинили, Богу простить

и начать все снова с утра?..

Этот отчаянный диалог, как мы видим, длился в течение всех последних тяжелых десяти лет. Он шел наряду - и одновременно - со всем остальным: прекрасной любовной лирикой, чудесными стихотворными обращениями к любимой земле, стихами-загадками, специально лишенными конкретного посвящения, которые, как она заранее знала, вызовут сплетни среди "тель-авивских дам", и юмористическими стишками, вставляемыми в письма к сестре и подругам, которые она никогда и нигде не публиковала… Этот диалог шел на фоне обычной жизни, которую она сама создавала в совершенно необычной ситуации и изо всех сил пыталась удержать…

"Спасенье мое опоздает…"



Лота Села, жена брата Рахели Яакова, рассказывает: "Однажды кто-то по ошибке сообщил Фихману, что ее уже нет. Фихман написал некролог и опубликовал его. Газета попала к Рахели, и та ее прочитала. Через некоторое время она встретилась с Фихманом и сообщила ему, со своим обычным юмором: "Теперь я по крайней мере знаю, кто я такая"".

Свидетельство еще одного ее друга, по имени Шмуэли: "Она жаловалась на бессонницу и на преследующие ее кошмары, и особенно на один из них, который возвращался, как только она закрывала глаза: черная рамка, и в ней - ее имя".

В начале весны 1931 года все ее друзья понимали, что необходимо предпринять еще какую-то отчаянную попытку ее спасти… Каждый из них, по своим собственным причинам, чаще всего семейным, не мог взять ее к себе в дом или же неотлучно при ней находиться.

Выход был найден: доктор Моше Кригер, когда-то лечивший ее в Цфате и сейчас, после своего переезда в Тель-Авив, вошедший в круг ее близких друзей, устроил ее в санаторий для туберкулезных больных в Гедере.

Рахель согласилась поехать в Гедеру. Возможно, она сама все еще питала какие-то надежды…

Хая Ротберг пишет: "Когда она почувствовала, что приближается смерть, она отправилась в "Давар", чтобы проститься с друзьями. Это были Берл Кацнельсон, Бейлинсон и Рубашов (Шазар), те трое, которые ее любили. Она пришла сообщить им, что уезжает в Гедеру. Это был ее последний визит к ним".

Самое последнее стихотворение Рахели, под названием "Мои мертвые", было найдено на столе в ее комнате, в которую она из Гедеры уже не вернулась:

Лишь они остались. Лишь они теперь

не пополнят список горестных потерь.


И на перепутье, на закате дня

призрачной толпою окружат меня.


И не разлучат нас долгие года.

Лишь потери наши - с нами навсегда.

В Гедере ей стало хуже. Состояние здоровья не улучшилось, зато прибавилось непереносимое одиночество… Она пишет отчаянные письма в Тель-Авив своей подруге Брахе Хабас, с просьбой забрать ее домой. Встревоженные Залман Рубашов вместе с Брахой и с Моше Кригером едут ее навестить.

Голос ветра холодного ночью возник,

голос ветра шепнул: "приготовься, сестра…";

Так прости! И прими, как и в прежние дни,

ношу горьких стихов, и усталость, и страх.


И по-прежнему будь мне опорой во тьме,

и, как прежде, утешь, и верни мне покой, -

недалекою ночью приблизится смерть

и закроет глаза ледяною рукой…

При виде друзей Рахель оживляется и расспрашивает их обо всем, об их семьях, о новостях ишува и о мировых новостях… Долгий оживленный разговор вселяет во всех надежду. Ее друзьям кажется, что санаторное лечение хорошо действует, и они уговаривают ее остаться еще на неделю. Они возвращаются домой без нее…

Через несколько дней у нее начинается агония.

То ли автомобиля в санатории действительно не было, то ли его не стали дожидаться, - но, когда главный врач принял решение срочно перевести Рахель в тель-авивскую больницу "Хадаса", придумали только одно: запрячь повозку и застелить ее соломой. И на этой повозке, в сопровождении врача и возницы, ее отправили в Тель-Авив.

По дороге она просит возницу заехать в Реховот. Она говорит, что хочет попрощаться с другом. Врач пытается ее отговаривать: мы не можем задерживаться, надо торопиться в больницу! Но она очень просит, и в конце концов возница поворачивает в Реховот и спрашивает у нее, к кому ехать. "К Накдимону", - следует ответ.

Накдимон Альтшуллер, ее первая любовь, тот самый мальчик, от которого она уехала двадцать лет назад, чтобы строить новую жизнь…

Накдимон находился во дворе своей фермы, когда в ворота въехала повозка. Он подошел к ней. Он рассказывал впоследствии, что увидел перед собой скелет, и только по глазам, глубоким голубым глазам Рахели, узнал ее. Он стоял и плакал, а она произнесла: "Шалом, Накдимон". Он ответил: "Шалом, Рахель", - и установилось молчание. Они смотрели друг на друга, и наконец врач сделал знак вознице, и тот тронул вожжи. Повозка двинулась в сторону Тель-Авива. Накдимон стоял во дворе своей фермы и плакал.

…Прошло сорок лет. В квартире тридцатилетнего Ури Мильштейна, который в это время начал заниматься раскапыванием настоящих деталей биографии своей тети Рахели, раздался звонок. Голос пожилого человека произнес: "Рахель любила меня". - "Почему ты так считаешь? - поинтересовался Ури, - ты можешь это доказать?" - "Да. У меня есть ее фотография с надписью: "Накдимон, любовь моей юности, вспомнишь ли ты обо мне?"

Ури поехал знакомиться с Накдимоном.

Он быстро нашел по указанному адресу ферму. Во дворе стоял большой крестьянский дом. Он постучался в дверь. Ему открыла женщина, представившаяся женой Накдимона. "А Накдимон живет не здесь, а вон там, в курятнике", - сказала она.

Ури пошел искать курятник. Оказалось, что это все-таки не настоящий, а бывший курятник, приспособленный под жилье - просто маленький отдельный домик во дворе большого и теплого дома, хозяин которого, - как Ури и сам это понял еще до того, как получил подтверждение, - не может в этом большом и теплом доме жить. Потому что в свое время, когда еще не было поздно, он не позвал в этот дом Рахель…

Накдимон, ставший другом Ури, - они общались впоследствии не реже раза в месяц, - неоднократно начинал с ним один и тот же разговор. Это всегда был такой монолог: "Если бы я, или кто-то другой из нас, пустил ее в свой теплый дом, если бы мы обеспечили ей уход, она была бы жива до сих пор. Она прожила бы долгую жизнь…"

Ему вторил теми же словами Ноах Нафтульский. "У меня тоже был туберкулез, - говорил он, - но за мной ухаживала моя мать, и она меня выходила. Рахель умерла в 1931 году, а в 1936 появились антибиотики. Нас всех вылечили… А она умерла".

Одно из ее последних стихотворений называется "Судьба":

Стучащий в ворота упрямой рукою

давно изнемог.


И капает кровь, и сочится струею

на прочный замок.


Не слышит никто. Где же сторож блуждает?

Так тихо - как перед концом.


Я знаю: спасенье мое опоздает,

и замертво я упаду на крыльцо.

"Я вернусь, о Кинерет!"



Рахель умерла в ту же ночь, через несколько часов после прощания с Накдимоном, в тель-авивской больнице "Хадаса".

Траурная процессия двинулась сначала от больницы к редакции "Давара". Там состоялась небольшая церемония. Залман Рубашов смог только произнести: "Узкий круг твоих друзей, каждого из которых твой образ сопровождал вблизи и издали на всех их путях, провожает тебя на твой Кинерет, как ты и хотела".

Дальше путь действительно лежал к Кинерету. Рахель заранее приняла практические меры к тому, чтобы для нее нашлось место на кладбище на берегу Кинерета. А главное - она написала это свое поэтическое завещание:

Если Господня воля -

мне на чужбине скитаться,

то, Кинерет, позволь мне

хоть в могиле рядом остаться.


Мы наконец-то вместе.

Здесь покой небывалый.

С поля несутся песни,

что я когда-то певала.


Здесь меня не забыли.

Здесь мой путь подытожен.

Дерево на могиле

благословляет прохожих.


Если Господня воля -

мне вдали от тебя скитаться, -

я вернусь, о Кинерет!

Позволь мне

хоть в могиле рядом остаться.

В машину, где находился гроб с ее телом, сели Берл Кацнельсон, Залман Рубашов и Сара Мильштейн, которая вспоминала потом, что Рубашов по дороге все время начинал плакать.Процессия двигалась очень медленно, потому что в каждом городе, через который она проезжала, устраивали спонтанную церемонию прощания с любимой национальной поэтессой. На Кинерет прибыли поздно. Был канун субботы. Никто еще не готов был выступать, поэтому похоронили молча, в полной растерянности. Только назавтра, в субботу вечером, в Дгании состоялась церемония с речами.

Вот как описывает похороны Рахели Мордехай Кушнир: "Тесным кругом, вплотную к могиле, сидели и стояли люди, и никто не двигался. Никто не мог произнести ни слова… А на краю могилы сидел брат, и голова его была опущена, и лицо обращено к Кинерету, и он горько плакал. Дни молодости он оплакивал, братскую любовь, горячую преданность, не достигшую назначения, выпавшие нам испытания, пренебрежение, занявшее место любви, невыносимое одиночество вокруг нас. Плакал и не мог перестать…"

В этот вечер Рахель Шазар, под впечатлением разговоров с приехавшей на похороны молодежью, записала в своем дневнике:

"Я вижу, как прямо на глазах здесь рождается народная легенда".


Стихи Рахели в переводах Мири Яниковой


© Netzah.org